Некогда гора Небесный Феникс, как я уже рассказывал, славилась медными рудниками. (Они даже удостоились чести войти в историю Китая в

качестве щедрого подарка первого официально упомянутого китайского гомосексуалиста, императора, своему возлюбленному.) Но рудники эти, давно уже заброшенные, пришли в упадок. А вот угольные шахты, маленькие, кустарные, остались общим достоянием всех деревень, и горцы продолжали добывать в них уголь для отопления. Так что нам с Лю, как, впрочем, и остальным ребятам из города, не удалось увильнуть от этого урока в нашем трудовом перевоспитании, продолжительность которого была установлена в два месяца. И даже несмотря на бешеный успех сеансов «устного кино», не удалось как-то сдвинуть срок и продолжительность этого испытания.

Сказать по правде, мы согласились отправиться на эту каторгу только ради того, чтобы не попасть в «черный список», хотя шансы наши вернуться в город были совершенно ничтожными; вероятность возврата, как я уже упоминал, составляла три тысячных. Но мы и вообразить не могли, что эта шахта оставит неизгладимые черные следы не только на наших телах, но и в душах. До сих пор еще слова «угольная шахта» заставляют меня в страхе вздрагивать.

За исключением входного участка длиною метров в двадцать, где свод был подперт стойками из толстых древесных стволов, кое-как обтесанных и скрепленных между собой, вся остальная штольня, то есть почти что семисотметровая кишка, не имела никакой крепи. В любой момент нам на головы могли посыпаться камни, и трое старых шахтеров из местных крестьян, которые трудились на проходке штреков, без конца рассказывали нам страшные истории про катастрофы со смертельным исходом, происходившие до нас.

Так что каждый короб, который нам предстояло выволочь из бездн этой самой шахты, превращался для нас в своего рода русскую рулетку.

Однажды, когда мы в очередной раз толкали на длинном крутом подъеме наполненный углем короб, я услыхал, как Лю бормочет:

— Не знаю почему, но с тех пор как мы здесь, в голове у меня свербит одна и та же мысль: я подохну в этой шахте.

Услышав это, я онемел. Мы продолжали толкать проклятый короб, но я чувствовал, что меня бросило в холодный пот. С этого мгновения я тоже заразился страхом подохнуть здесь.

Жили мы вместе с шахтерами в приткнувшейся к горному склону убогой деревянной хижине, над которой нависала скала. Каждое утро, проснувшись, я слушал, как капли воды, падая со скалы, стучат по крыше, сделанной из коры деревьев, и с облегчением убеждался, что я еще жив, не погиб. Но когда выходил из хижины, то отнюдь не был уверен, что вечером вернусь в нее. Что угодно, например какая-нибудь неуместная фраза или мрачная шутка крестьян-шахтеров, а то даже просто перемена погоды, обретали в моих глазах размеры дурного предзнаменования, превращались в предвещение моей неминуемой гибели.

Иногда во время работы в шахте у меня случались видения. Неожиданно у меня появлялось ощущение, будто я ступаю по мягкой, подающейся под ногами земле, мне становилось трудно дышать, и тогда я осознавал, что это пришла моя смерть, потому как в голове у меня с безумной быстротой проносились картины моего детства, а именно так, если верить рассказам, всегда бывает в предсмертные мгновения. Резиноподобная земля подавалась под ногами при каждом шаге, и вдруг над головой у меня раздавался глухой грохот, словно рушился свод штольни. Я, как безумный, пытался бежать на четвереньках, а в глухой черноте передо мной проплывало лицо мамы, которое тут же сменялось отцовским лицом. Длилось это всего несколько секунд; видение так же внезапно, как возникало, пропадало, и я вновь оказывался в узкой кишкообразной штольне голый, как червяк, и по-прежнему толкал этот проклятущий короб к выходу из шахты. Пол штольни, по которому я ступал, был все таким же

твердым, и при колеблющемся свете масляной лампы я видел себя, жалкого муравьишку, который упорно ползет к дневному свету, одержимый жаждой выжить.

А однажды, это было на третью неделю нашего пребывания там, я услыхал, как в штольне кто-то плачет, однако света не видел.

То не был плач, вызванный сильным душевным потрясением, или болезненные стенания раненого, нет, в кромешном мраке раздавались горестные неудержимые рыдания, явно сопровождающиеся обильными слезами. Отражаясь от стен, они порождали долгое эхо, которое улетало вглубь штольни, растворялось там, сгущалось и становилось частью всеобъемлющей непроницаемой тьмы. Плакал, тут у меня сомнений не было, Лю.

А на исходе шестой недели он заболел. Малярия. В полдень, когда мы обедали под деревом напротив входа в шахту, он сказал, что ему холодно. А уже через несколько минут руки у него так тряслись, что он был не в силах держать ни палочки, ни чашку с рисом. Он встал и пошел в хижину, чтобы лечь, и я обратил внимание, что его шатает из стороны в сторону. Перед глазами у него словно бы висела какая-то пелена. А подойдя к широко распахнутой двери хижины, он крикнул кому-то невидимому, чтобы тот ему дал пройти. Это рассмешило шахтеров, которые сидели и ели под деревом.

— Кому это ты? — крикнули они. — Там никого нет.

Всю ночь, несмотря на несколько одеял, которыми его накрыли, и жарко пылающую в хижине печку, он жаловался на то, что замерзает.

Между крестьянами начался долгий спор вполголоса. Один из них предложил отвести Лю на берег речки и неожиданно столкнуть его в ледяную воду. От купания, а главное, от неожиданности больной якобы должен был немедленно выздороветь. От плана этого однако отказались, убоясь, что в темноте Лю может утонуть.

Один из крестьян вышел и вернулся с двумя ветками— персикового дерева и ивы, сказал он мне. Другие деревья для этого не подходят. Лю подняли с топчана, поставили на ноги, задрали куртку и остальные одежки, после чего этот крестьянин стал хлестать его ветками по голой спине.

— Сильней! — кричали ему двое других. — Если будешь бить слишком слабо, болезнь не выгонишь.

Обе ветки попеременно со свистом разрезали воздух. Крестьянин входил в раж, бичевание набирало силу, и на спине Лю появились первые багровые полосы. А он, внезапно разбуженный, воспринимал удары с полным безразличием, как будто все это происходило во сне, в котором секли кого-то другого, а не его. Не знаю уж, что творилось в этот миг в его голове, но мне было страшно, и в памяти внезапно всплыли слова, которые он произнес в штольне несколько недель назад: «С тех пор как мы здесь, в голове у меня свербит одна и та же мысль: я подохну в этой шахте».

Первый секатор устал и попросил сменить его. Однако никто не изъявил желания перенять орудия исцеления. Сонливость брала свое, оба других крестьянина уже завалились на свои топчаны, им хотелось спать. Так что ветка персикового дерева и ветка ивы перекочевали ко мне. Лю поднял голову. Лицо у него было бледное, лоб усыпан мелкими капельками пота. Невидящими глазами он посмотрел на меня.

— Давай, — еле слышно шепнул он.

— Может, тебе немножко отдохнуть? — спросил я. — Посмотри, как трясутся у тебя руки. Ты чувствуешь их?

— Нет, — отвечал он и, подняв руку к глазам, стал пристально рассматривать ее. — Да, ты прав, меня всего трясет и мне холодно, точно старику, который вот-вот умрет.

Я нашарил в кармане окурок сигареты, прикурил и протянул ему. Лю взял его, но окурок тут же выпал у него из пальцев.

— Черт! Какой он тяжелый, — пробормотал

Лю.

— Ты и вправду, хочешь, чтобы я тебя сек?

— Да, — кивнул он. — Это меня немножко согреет.

Я наклонился и взял окурок, который еще не успел погаснуть. И вдруг увидел, что около ножки топчана что-то белеется. Это оказался конверт.

Я поднял его. На конверте была написана фамилия Лю, и он был не распечатан. Я поинтересовался у крестьян, откуда он тут взялся. Один из них буркнул с топчана, что днем его оставил здесь человек, приходивший купить угля.

Я вскрыл конверт. Там лежал всего один листок, исписанный карандашом, причем иероглифы то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату