тогда было двадцать лет и я не мог тронуть женщину ударом – следствием чего, возможно, явилась позднейшая привычка – лет до тридцати, когда мне, к сожалению, случалось еще напиваться, – хлестать в пьяном виде девиц по щекам. Воспринимали по-разному: и слезы, и крики, и истерика, но и – лобзанье бьющих рук.
Спустив его с лестницы, я, помнится, ничего не сказал ей, начал собирать свои вещи.
«Я тебя люблю», – сказала она.
«Бывает», – ответил я.
«Это случайность», – сказала она.
«Бывает», – ответил я.
«Больше никогда», – сказала она.
«Само собой», – ответил я.
«Не уходи», – сказала она.
Я ушел.
В тот же вечер напился, сорвал занавесь, отделяющую привилегированное ложе старосты нашей комнаты Гервазия от прочего студенческого быдла (комната была на восемь коек), выдрал из занавеси толстую бельевую веревку, пошел в сортир, заперся в кабине, привязал веревку к сливному бачку, что ржавел и капал над головой, сделал петлю, сунул голову и прыгнул с унитаза (нет, соврал, прыгнул с какой-то трубы, потому что вместо унитаза была дыра в цементном полу), прыгнул, поджав ноги: высоты для нормального повешения не хватало. Горло больно перехватило, я засучил, заелозил ногами по полу, забил ими по фанерной дверце, с ужасом чувствуя, что не в силах встать на ноги, что сознание мутнеет, уходит.
Дверь вышибли, меня вынули.
Идеализма я не потерял, у меня его и не было. Просто я любил эту потаскушку, – и она ведь тоже каждый день и до свадьбы, и после – до того самого дня – куковала мне о любви. Вот и обиделся. Осерчал.
Видеть ее не мог и около месяца не ходил на занятия, чуть не отчислили, пришлось потом наверстывать. Она навестила меня как-то, я спокойно сказал: «Скройся, пожалуйста», – и пошел на нее с задумчивым лицом. Она взвизгнула – и след ее простыл. Навеки.
После этого, а может, и благодаря этому я довольно быстро заматерел, и меня любили многие, и даже, как Остапа Бендера, одна женщина – зубной техник. Вот почему я имею возможность широко и белозубо улыбаться в отличие от большинства моих полоротых соотечественников. Я до сих пор с этой женщиной поддерживаю изредковую связь (есть ли такое словечко у Даля или я сам выдумал?) – и не только ради зубов, но и ради нее самой, потому что она очень хороша на ощупь. Личико подгуляло, правда, но шторы у меня плотные, тяжелые, закрыл – и ночь. И – на ощупь.
До тридцати двух лет – если уж повествовать классически, последовательно – я трудился в научно- исследовательском институте. Были так называемые хоздоговорные темы, позволявшие заработать, и я умудрился даже построить себе однокомнатный кооператив – который два года назад продал и купил двухкомнатную квартиру в центре. Это уже – став дельцом.
Потом я отбил жену у другого дельца. Вернее, она сама от того дельца отбилась. Я встретился с ней на обмывании одной удачно провернутой операции. Он ее повсюду таскал с собой, хвастаясь, – даже на такие вот обмывания, которые, в общем-то, занятие чисто мужское, и если уж кого таскать, то подружек проверенных, а не жен. (Проверенных не в смысле молчаливости – при них о деле не говорится, а в смысле обычном, физиологическом – чтоб венеркиных мучений не было, как говаривал брат Пушкин.) Я и двух слов-то ей не сказал, только слушал ее умности, которые она спешила предъявить, узнав о моем благородном физико-математическом образовании, – чтобы показать свое не менее благородное филологическое. Филологини – то же, что и актрисы, народ влюбчивый, изменчивый, неверный, и я не удивился, когда она, увидев своего мужа свалившимся в стельку в намерении дрыхнуть до утра на дощатом полу веранды (мы кутили на чьей-то даче), захотела посмотреть, как я живу.
Она проще сказала, она сказала: «Я хочу к тебе». Что ж, поехали. Не впервой.
Наутро она объявила, что такого мужика у нее никогда не было и она остается навсегда, если я не против. Слова привычные: я тщеславен, поэтому над женщинами всегда трудолюбив, тщателен, альтруистичен, и лишь доведя до кондиции – и неоднократно, – начинаю думать о себе. Но чтобы остаться – я был против. На кой? Люблю, сказала она. Ну и люби, разрешил я. Авось при летной погоде и соответствующих условиях еще встретимся как-нибудь. Люби – но безответно. И будь мне признательна, потому что безответная любовь облагораживает душу – или хотя бы наполняет ее. Люблю смертельно, твердила она. Чтой-то больно уж быстро – после одной-то ночи, засомневался я с простодушным видом. Люблю давно, сказала она, как только увидела. На фиг, на фиг, сказал я. Все было прекрасно и тем не менее. Довольно и того, что я изменил принципу не трогать жен друзей. Он тебе не друг, сказала она. Партнер, сказал я, а это еще хуже. Она сделала гордые глаза и сказала: хорошо. Я приду только тогда, когда позовешь. Но – не на час, не на ночь. Навсегда. Или не приду совсем.
Меня это устраивало.
Прошла неделя с чем-то. Я ехал на машине и увидел ее, остановился, подозвал ласково. Пригласил в гости. Я же сказала, сказала она. Или насовсем, или иди к черту. Ну и что любит, добавила – очень как-то странно, печальным голосом, будто всерьез, будто не она имеет обыкновение от хмельного мужа по чужим постелям скакать. Правда, оговорюсь сразу, она уверяла меня потом, что изменила мужу впервые – после пяти лет совместной жизни. Я посетовал, что звание Героя Соцтруда отменили и нечем отметить ее супружеский подвиг. Она усмехнулась. Но это потом, а тогда так и распрощались, она ушла, обдуваемая ветром и пылью, с поникшей душой, я же уехал слегка лишь огорченный: меня ждали великие дела.
А теперь скороговоркой: через месяц я позвал ее, она стала у меня жить, муж явился с двумя друзьями и даже с пистолетиком, друзья трясли кулаками и мордами, он тряс пистолетиком, мне ничего не оставалось, как под видом смягчения разговора предложить им коньяку, а для этого открыть бар, откуда я, выдвинув тайную дощечку, достал отнюдь не коньяк, а тоже пистолетик, выстрелил первым патроном, который был холостым, после чего отобрал у мужа пистолетик, дал ему по рылу, разрядил пистолетик, вернул и попросил гостей удалиться.
Мы поженились.
Мы зажили славно и любовно.
Мы даже помирились с ее бывшим мужем, поскольку он понял, что бабу, так сказать, не вернешь, а партнерство есть партнерство, терять со мной контакт ему было невыгодно.
И опять скороговоркой: повторяя каждый день по семь, а то и по восемь раз, что любит меня, что не встречала мужика и вообще человека лучше меня, любимая моя вторая жена однажды вечером не вернулась домой. После полуночи я сел в машину и стал постыдно объезжать всех знакомых, полузнакомых и малознакомых, разыскивая ее, звонил в милицию, и в морги, и в больницы, наведался к бывшему мужу и строго, словами и действиями, спросил, не решил ли он запоздало отомстить? Он, утирая кровь из-под носа, клялся, что и думать про нее забыл, давно уж себе новую завел – и в доказательство сдергивал одеяло с этой новой, показывая ее. Что ж, новая была хороша, но любоваться на нее в ту ночь я не имел охоты, отметив только в сердце своем, что она есть и никуда от меня не уйдет, если пожелаю; это самое мое сердце начало догадываться, что случилось. А случилось простое дело: любимая моя филологиня, тонкая умом и талией, ушла – к человеку по кличке Фазан, имеющему в кармане много миллионов, а в голове восемь классов образования и бандитскую смекалку, в душе ж – бесстрашие почти звериное. Я бы не испугался, но любовь дело святое, а она, явившись на пятый день (причем благородно, без сопровождения и охраны – хотя у подъезда в машине кто-то сидел), сказала, что именно любит его, причем вне зависимости от миллионов, а любит как человека – человека по-своему глубоко несчастного, задушевного.
Недолго длилось их блаженство – через месяц несчастного задушевного Фазана пришиб до смерти другой, тоже, возможно, несчастный и задушевный, неведомый мне избранник. Филологиня моя, походив немного в трауре из черной замшевой куртки, черной мини-юбки и черных замшевых сапог, нашла, наконец, настоящий идеал: психиатра-нарколога, известного всей стране и за рубежом. Тем самым она оторвалась от бывших своих кругов общения. Но со мной почему-то пожелала продолжить дружбу. Поздним вечером, одеваясь, она печально, как встарь, сказала, что все-таки лучше мужика она не знала. Я выпил