Она не местная, приехала из города Нальчика учиться в университете – и выучилась. Домой почему-то не вернулась, снимала квартиру с телефоном – видимо, у нее были зажиточные родители, помогающие ей издали деньгами. Дима мог бы расспросить ее подробней, но не хотел этого, он не хотел знать о ней слишком много. Достаточно с него сплетен, что она в годы учебы была чересчур доброй девушкой и никому, живя в общежитии, не отказывала. Диме на эти сплетни наплевать. Даже если это правда. Он видел в этом только лишь страсть к жизни. Сейчас Эльвира выглядит слегка усталой и очень взрослой в свои двадцать пять лет, гораздо старше Димы – так ему кажется. Дима любит ее. То есть, вернее, себе он говорит, что просто немного влюблен, ведь если окажется любовь – тогда страшно, тогда неизвестно, что делать. У него уже было это в школьные годы. Он задыхался, он не мог поверить: вот она, рядом, живая, можно видеть ее, слышать – сколько угодно. Заговорить же с ней не только о любви, но даже о чем-то обыденно-школьном он не мог: немел, дрожали руки и ноги, столбенел ум. Так и любил – издали, потом она уехала, он был рад, надеясь, что любовь к ней, неизвестно куда уехавшей, лишит его способности любить других. Но случилось: любя ту девочку, полюбил и Эльвиру. Поэтому и убеждает себя во влюбленности, а не любви. Эльвира не раз говорила ему, что провожать ее не нужно – и близко, и светло уже на улице. Как хочешь, отвечал Дима. Ну ладно, соглашалась Эльвира. И сегодня, как всегда, они молча шли рядом по пустому молчаливому городу, и Дима вспоминает теперь, как это было: четкие звуки шагов, ее дыхание – неуловимое для другого, но слышимое Димой, – невесомое, вроде бы, но меж тем постоянно меняющее цвет – или как это еще сказать? – в зависимости оттого, что она думает. Нет, Дима не умеет читать мыслей, но чувствует их, поэтому, хотя и не сказала Эльвира ни слова на протяжении всего пути, ему кажется, что они много и хорошо говорили, он ведь, как и она, беспрерывно менял мысли, хотя и не понимал, о чем думает, свое дыхание он тоже ведь чувствует – и не только дыхание, он с точностью до удара в минуту знает всегда, какое у него сердцебиенье, он видит, какими становятся его глаза от того, на синее он смотрит, на желтое или вообще на коричневое, – и понимает, что эта сверхчувствительность самоощущения, приятная сейчас, может стать для него источником многих тягостных переживаний в старости, – но старость далеко – или, скорее всего, – никогда.
Диму мучило сознание невыполненного долга: он не поговорил с Эльвирой о важном и серьезном. Нет, не о себе, не о своей влюбленности. Не поговорил о Денисе Ивановиче. А давно пора, давно уже пора, ему пора сказать, а ей пора послушать.
Дима включил тихую музыку, лег на диван боком – чтобы, когда потекут слезы, они не наполняли бы глаза (и придется вытирать, отвлекаться), а стекали бы сами по себе.
Музыка была хорошая.
Вот так четыре года назад он плакал ночью на темной улице, прислонившись к забору, на улице Ульяновской, где сохранились еще старые деревянные частные дома, из такого дома и слышалась музыка, гитарная чистая, частая, искусная, задушевная музыка. Он, бродя по улицам, случайно оказался здесь. Он думал, что это радио. Но вдруг музыка оборвалась, послышались голоса, смех, а потом – уже другая музыка. Значит, это живой человек играет на живой гитаре, поразился Дима, и кто-то, счастливый, слушает в непосредственной близости! Дима стеснительный человек – но не тогда, когда восхищен чем-то. Поэтому он сомнамбулически открыл калитку, пошел на звуки – в сад, увидел группу разных людей за дощатым столиком, и возле столика, и просто на траве, а на ящике каком-то сидел гитарист и играл.
На Диму посмотрели без удивления.
Гитарист играл и играл (той ночью Денис Иванович был в редкостном кураже), некоторые слушатели, хоть и были явно поклонники таланта, слегка приустали, вот один парень с черными очами наклонился, что-то кому-то говоря, Дима показал ему кулак, парень усмехнулся.
Наконец гитарист закончил игру. Совсем закончил. Показывая это, он уложил гитару в футляр. Дима подошел к нему, схватил его руку и поцеловал коротко и сильно – навсегда.
Он и до этого восхищался многими людьми, но Денис Иванович был первый, кто покорил его безоговорочно, полностью.
Он стал брать уроки у него. Денис Иванович осмотрел его пальцы, проверил его слух и сказал, что лучшее, чего может достигнуть Дима, – аккуратно играть несложные пьесы – любительски. Захочет – станет и мастером, но все его мастерство сведется к умению не сбиться за полчаса или час непрерывной игры, не сфальшивив и не пропустив ни одной ноты.
Дима на все был согласен. Он был старателен. Через четыре месяца он уже мог сносно сыграть довольно сложную пьесу Апподижелли «Вечерний закат». Сложную – и красивую. Начиная ее, Дима волновался, к середине слезы начинали струиться из глаз, а к финалу он тихо ревел в три ручья, беря звучные аккорды, прощаясь с мелодией.
И на этом он остановился, дальше не пошел. В сотый раз тешил себя «Вечерним закатом», доведя исполнение до блистательности, до волшебной легкости – и непременно при этом плакал. Он боялся, что если возьмется играть что-то другое, то душа, без того наполненная «Вечерним закатом», не выдержит. Нет, с него хватит! – и он вновь и вновь извлекал из струн божественные звуки Апподижелли. И Денис Иванович никогда не уставал его слушать, а однажды сказал: «Знаешь, я, пожалуй, оказался не прав. Ты добился невероятного. Ты играешь эту вещь лучше всех в мире. Только эту вещь – но лучше всех в мире. А может, в этом и суть – делать что-то одно, но лучше всех в мире. У меня такого нет. Но мне и не нужно».
– Мне тоже не нужно, – сказал Дима.
– Знаю, – сказал Денис Иванович.
С таких, как Дима, учеников Денис Иванович не брал денег.
Он вообще сначала обходился без уроков музыки – зарабатывал, работая в оркестре народных инструментов при филармонии. Но пришли времена, когда отпала необходимость повсеместно в оркестрах народных инструментов, как и в ансамблях народных песен и плясок, как и во всем прочем народном вообще, Денис Иванович остался без заработка. Спервоначала он кормился выступлениями сольными – от той же филармонии. Ездил, куда пошлют: и в глубинку, в районный Дворец какой-нибудь культуры, и в пионерские лагеря, и в лагеря исправительно-трудовые, а то и вообще в тюрьмы строгого режима. Надо сказать, что лучшая публика была у него именно в тюрьмах. В других аудиториях его изысканный репертуар наводил, если честно, иногда скуку, публика помаленьку рассасывалась, где вежливо, потихоньку, а где и не таясь, топая ногами и хлопая сиденьями клубных деревянных кресел. Приходилось или игнорировать – или ублаготворять народ любимым произведением «полонезогинского». В тюрьме же тон задавали воровские авторитеты, которые, принципиально ненавидя всякий подневольный труд, в искусстве Дениса Ивановича видели именно искусство. Ловкость пальцев, бегающих по струнам и ладам, дробность переборов напоминали им искусство собственное, воровское, в котором тоже важны безошибочность, спорость, четкость – а в финале именно такое торжество полнозвучных аккордов, какое раздается в руках Дениса Ивановича, клокочет в теле гитары. Они уважали мастерство – и не дай бог кому-то из мелкоты шаловливо крикнуть музыканту: «Цыганочку давай!» – авторитеты пресекали хулиганство коротким взглядом, кратким словом, крепким кулаком.
Денис Иванович стал своим человеком в разъездном эстрадном мире областного масштаба, репертуар его расширился, помимо «полонезогинского», инструментовками романсов и современных популярных песен, несколько раз Денис Иванович попробовал спеть – и не без успеха. Однажды после концерта к нему подошла женщина. Судя по лицу, лет под шестьдесят. Где ночуете, спросила. В районной гостинице, ответил Денис Иванович. Начхайте на нее, у меня дома перины, уют, а хочете – на сеновале, сеновал просторный, как иродром. Перины и уют для Дениса Ивановича не внове, а вот сеновала, просторного, как иродром, захотелось. И теплого хлеба в придачу, и парного молока кружку. А там, глядишь, у доброй старушки дочка окажется или даже внучка – и очарует он ее своей игрой, и… Но ни дочки, ни внучки не было, женщина жила одна. Не было и парного молока с теплым хлебом. То есть хлеб был, свежий, мягкий, но, надо ж быть точным, не теплый. Зато была пахучая, не противная самогонка и ломти бочкового соленого арбуза – такого необыкновенного в своей приятности вкуса, что Денис Иванович ел и не мог накушаться, выпитым стопкам самогона счет потерял, но хмеля не чувствовал. Глядя в добрые глаза пожилой женщины, он взял гитару и начал ей играть печальное, любимое: Второй концерт Геслера, транскрипция Иванова-Крамского. Женщина слушала не подшибив скулу рукой, не утирая глаза кончиком платка, она легла на сеновале по-молодому, гибко и упруго, что Дениса Ивановича удивило. Удивило,