радовался за него и посматривал на музыковеда. Лицо того было непроницаемо. Водка была выпита. Ему хотелось в гостиницу, а потом скорее домой, к старенькой доброй маме, домой, прочь из этого идиотского города, где люди свою серую провинциальную жизнь считают настоящей жизнью – за неимением понятия о действительно настоящей жизни, где тужатся изо всех сил, изображая культурные потребности – на гитарах вот играют, и даже классический, бляха-муха, репертуар!..
– Вам понравилось? – спросил Дима, когда они вышли в полночь из дома Печенегина.
– Любительщина, – кратко сказал музыковед. – Проводите меня до гостиницы. Это недалеко?
Дима молча проводил его до гостиницы и только тут дал волю своему гневу.
– Что вы со мной сделали, я ведь никого никогда не бил! – сказал он со вздохом и начал быстро и довольно сноровисто стучать костистыми кулачками по лицу музыковеда. А тот, сперва растерявшийся от неожиданности, вдруг отпихнул от себя Диму одной рукой, а второй отвесил такой удар, что Дима слетел с ног. Поднялся – и получил вторичное угощение. Поднялся – и третий сокрушительный удар повалил его надолго.
Знать бы ему, что музыковед в молодости был боксером-легковесом и дошел даже до чемпионата Москвы, а в чемпионате до полуфинала – и если б не поскользнулся в ответственный момент и противник этим не воспользовался, отправив его в нокаут, кто знает, как бы сложилась его судьба…
Очнувшись, Дима отправился домой. Он не разуверился в Денисе Ивановиче. Он продолжал считать его великим гитаристом.
Но к большому человеку – большие и требования, считал он. Никогда и никому он не давал советов, никогда не вмешивался в чужую жизнь, но здесь было особенное – Денис Иванович настолько вошел в него, что стал как бы частью Димы, а к себе Дима относился строго. Нет, конечно, умея восхищаться многим в окружающем мире, он, случалось, восхищался и собой. Лежит, бывало, в ванне, поднимает руки или ноги, рассматривает их: дивны дела природы, сотворившей эти мудрые чудеса! Неосознаваемый, неуловимый посыл из мозга – и поднялась рука, мгновенная, в долю секунды команда – и сжались пальцы, разжались пальцы. Но вот сам мозг, при всей его потрясающей удивительности, все ж несовершенен. Он ведь – это доказано! – способен выучить любой иностранный язык за три дня – однако ленится, не умеет себя напрягать и расходовать. В нем таятся величайшие художественные фантазии, вот-вот, кажется, гениальный всплеск выльется в нечто осязаемое, Дима бросается к бумаге, пишет стихотворение или рассказ – получается пошлость и глупость. Тело, право же, совершенней. Отношение к частям тела у Димы настолько своеобразное, что он постоянно боится осквернения, моет руки по двадцать раз на дню, меняет белье два раза в день, – а любя свою одноклассницу или вот теперь Эльвиру Нагель, он даже представить не может, что его тело соприкоснется с телом чужим, пусть тоже божественным, но – для себя божественным, а для тела Димы – чужим, при этом он понимает природное предназначение плоти в ее крайних проявлениях, но оставляет и тут за собой право быть неправым.
Другие же пусть живут как хотят.
Только не Денис Иванович.
– Вы ведь – чистейший человек, – сказал Дима однажды Денису Ивановичу, стесняясь, переживая потрясение оттого, что осмеливается так говорить с Учителем, – значит, вы во всем должны быть чистым. А вы допускаете… какие-то странные поступки. И эта, которая… И эта…
Он не называл имен, но Денис Иванович его понял.
– Что ж в этом такого нечистого? – улыбаясь, спросил он.
– Будто сами не понимаете, – сказал Дима.
– Я-то все понимаю, – грустно сказал Денис Иванович. – Другие – не понимают.
– Вот вы умрете, – обрисовал перспективу Дима. – Люди оценят, кто от них ушел. Они захотят узнать о вас как можно больше. Я буду писать мемуары о вас. Я должен буду писать чистую правду. И что прикажете делать с некоторыми фактами? Обойти их молчанием?
– Пиши, как было, – разрешил Печенегин. – Только никому твои мемуары не понадобятся. Славный ты малый…
– Это отнимает у вас время. Вы должны заниматься музыкой. Только музыкой, понимаете? Это ваша судьба. Это – дар Божий.
– Иногда я прошу Бога, чтобы он отнял у меня этот дар. Мука одна, – с неожиданной серьезностью промолвил Денис Иванович.
Поняв, что разговор не получился, Дима решил подступить с другой стороны, хоть и тяжело ему это было. Он решил поговорить с Эльвирой Нагель. Он решил это давно, но никак не найдет повода. А может, поговорить и с бывшей женой Дениса Ивановича, которая приходит к нему, но почему-то не возвращается насовсем, и еще поговорить с той женщиной, которую Дима никогда не видел, но знает о ней.
…Дима лежал в то утро, накануне той ночи, плакал, слушая музыку, – но почувствовал, что плачет скорее по привычке – и музыку слышит плохо сквозь какие-то свои смутные мысли.
Он встал, выключил магнитофон, подошел к окну.
Нет, не будет он говорить ни с Эльвирой Нагель, ни с бывшей женой Печенегина, ни с той женщиной, которую он никогда не видел, зная о ней. Не это его тревожит и мучает. Другое его мучает и тревожит – без муки, впрочем, и тревоги: в результате любви к Эльвире или в результате иных причин произошло странное и плохое. Он перестал восхищаться миром вещей, звуков и слов. Он даже не сразу заметил это.
Вот он смотрит за окно. Там человек вышел из подъезда с сумкой и идет куда-то. Раньше Дима смотрел бы на этого человека остро и осмысленно: идет один из нас, но особенный, несет свой мир в себе, идет, переставляя Божий дар – ноги, не чувствуя, бедный, радости от одного хотя бы этого, идет по делам, которые ему кажутся обыденными и мелкими, для Димы же они значительны и таинственны уже в силу того, что он ничего о них не знает и волен вообразить и подарить этому человеку хоть кругосветное путешествие, хоть полет в космос, идет он, купаемый теплом лета, пересекает улицу, перенося собою свое прошлое, настоящее и будущее – в другое пространство; вот солнце осветило его ярко, а вот тень его осенила… счастье ему жить, прекрасен, хорош он!..
Но так Дима смотрел бы на него – раньше.
Сейчас же он уставился из окна уныло на мужика лет пятидесяти с хозяйственной сумкой и пресно думает: вот идет мужик лет пятидесяти с хозяйственной сумкой.
И больше – ничего не думает.
Что же случилось – и давно ли?
Недавно случилось.
Может, это:
он сидел, смотрел и слушал игру Дениса Ивановича, глянул мимолетно на Эльвиру – и вдруг ум его, как в обморок, упал, наоборот, в беспощадную ясность. Печенегин мужчина, Эльвира женщина. Вот и все. У Печенегина есть мужское, у Эльвиры женское. Дима хочет Эльвириного женского, утратив вдруг брезгливость. А то, что Печенегин гитарист, стало в этот момент совершенно несущественно. Да и хороший ли гитарист? Дима прислушался и услышал в пальцах Дениса Ивановича всего лишь любительскую ловкость. Иногда – проблески вдохновенья, но вот теряется или неоправданно убыстряется ритм, вот пальцы нечетко фиксируют струны, звуки подплывают – любительщина, прав был заезжий музыковед, прав!
Так, стоя в то утро у окна и вспоминая, думал Дима – и ждал потрясения, но потрясения не было. Напротив, было чувство, что он долго болел, а теперь выздоровел, у него что-то со зрением и слухом было, а теперь со зрением и слухом все нормально. Вон прошел мужик с хозяйственной сумкой – и ничего более.
А вон машина проехала – и ничего более. У Эльвиры есть женское, которого он, Дима, просто и властно хочет, – и ничего более. А Дениса Ивановича он уничтожил в себе как человека.
В нетерпенье Дима вышел из дома. Он направился к тому месту, которое всегда и безотказно приводило его в состояние почти наркотической созерцательности, он мог часами там быть. Это место – на берегу пруда в старом городском парке. Плакучая ива склонилась над водой. И, если забраться под ветви, оказавшись скрытым от всех, и глядеть, как вода отражает листья и узорное сквозь них небо, если видеть, как рябь воды и колыханье ветвей и листьев ежемгновенно меняют картину, – возникает восторг вечности;