одного мгновения настоящего.
Он хотел подняться, но не смог. Он полз, вытаскивая за собой Салану и дилона, — извивался, отталкивался от неровностей почвы, цеплялся ногами и телом за каждый бугорок. Шапка накрывших их ветвей становилась все реже, в ней виднелись просветы. Он исступлённо полз к просветам, а когда дополз до открытого простора — не остановился, не отдохнул, не встал, а все продолжал ползти, таща обоих дилонов.
И только увидев себя на поляне, лишённой деревьев и кустов, он замер, и, закрыв от бессилия глаза, судорожно и жадно дышал, пытаясь восстановить силы. И ещё не надышавшись, потерял сознание. А когда сознание воротилось, оно было спутанным и неполным: мутные ощущения, такие же мутные мысли, неопределённые желания чего-то — Аркадий никак не мог сообразить, чего же. Одно он понял раньше остального — надо встать, надо убедиться, что не надвигается новая беда. Руки приподняли туловище, но ноги не удержали. Он снова упал, набираясь сил и как-то безучастно удивляясь, почему силы не приходят. Он прошептал вслух — ему казалось, что он говорит очень громко:
— Ну, не высосали же они из меня всю мою жизненную энергию? Дудки! Отдохну ещё минутку, и хватит.
В ответ он услышал тихий визг Саланы. Девушка лежала головой на груди Ланны и плакала. Наверно, она ещё что-то говорила мыслями, но мысли до него не доходили, а плач её, очень похожий на человеческий, хватал за душу. Аркадий подполз к дилону. Он плохо видел, неожиданная картина не входила в сознание — смутное видение из другого мира. Перед ним лежал опавший всем телом, иссохший, маленький старичок. Ланна должен был постареть от тяжких испытаний, он и раньше уже походил на Старейшин, а не на молодого Сына Различников. У него пострадала одна рука, она не могла удлиняться, но другая была здоровой. А старик, лежащий на каменистой почве, раскинул две одинаково сухие крохотные ручки, он весь был крохотный
— вовсе не тот дилон, что звался Ланной. И мордочка, такая живая и выразительная у Ланны, у этого была уродлива и много меньше. Но тем же смутным сознанием Аркадий установил, что перед ним именно его добрый товарищ, милый юный мыслитель, внезапно катастрофически одряхлевший, уходящий из бытия, если уже не ушедший.
— Добрались они до тебя, Ланна! — горько сказал Аркадий. — И я не смог защитить! Все твоё жизненное время высосали. Нет тебя больше, Ланна!
Что-то дрогнуло в неподвижной мордочке крохотного старца: он раскрыл глубоко запавшие глаза, медленно скосил их на Салану, так же медленно обратил на Аркадия. В глазах не было ни мысли, ни чувства, они были безучастны к окружающему, они, отрешённые, уже ничего не выражали. Но Ланна три раза — все медленней, все с большим усилием — переводил взгляд с Аркадия на Салану. И Аркадий понял, что хотел передать этим последним в своей жизни движением уже потерявший способность генерировать свои мысли дилон.
— — Да! — сказал Аркадий. — Я не покину Салану. Либо сам с ней погибну в этом проклятом лесу, как погиб ты, либо выберемся оба.
Он говорил с Ланной, как с мёртвым. Он знал, что Ланна уже не может слышать. На груди недвижимого Ланны тихо плакала его подруга. Аркадий лёг рядом с ним, вытянул ноги, закрыл глаза. Позади, уже ощутимо ниже зенита, две недобрые звезды, Голубая и Белая, очень медленно — им некуда было торопиться, они пребывали в вечности — преследовали одна другую. Аркадий набирался сил. Силы возвращались медленно, но он уже ощущал их слабый прилив.
Почувствовав, что сможет устоять на ногах, Аркадий поднялся, положил Салану в сторонке на обезображенный правый бок, чтобы она могла видеть умершего друга, и стал собирать камни. Он клал их вокруг мёртвого тела и на него, пока не возник холмик. Потом подошёл к Салане и наклонился над ней.
Она глядела на него здоровым левым глазом и что-то почти неслышно визжала. Аркадий услышал в её тихом визге такую мольбу, увидел в её незамутнённом глазе такой страх и такую надежду одновременно, что его волной охватило ещё не испытанное чувство — горячая нежность к слабому существу, молящему о помощи.
— Деточка, я не покину тебя, — сказал он. — Правда, ты не понимаешь моих слов. Но это неважно. Я без тебя не уйду. Сейчас я подниму тебя и крепко обниму, а ты тоже крепко обними меня, и мы пойдём вместе. До полного спасения вместе! Верь в это так же, как я сам в это верю. Нет — не верю, Салана, ибо верят в то, чего не знают, — а я знаю, я твёрдо знаю — скорей умру, чем оставлю тебя!
Она вслушивалась в его слова, они как-то доходили и успокаивали. В здоровом глазу пропал страх. Он поднял её, обнял обеими руками, она обхватила левой рукой шею, уткнулась правой щекой в плечо. Он чувствовал, как расслабилось её тело: она доверилась его воле — маленькое создание покоилось на груди защитника.
Он ещё раз оглянулся по сторонам. Позади сияли два зловещих солнца и чернел погибший лес — опасный лес, ещё не ушедший во вневременность и в последней судороге существования пытающийся оживить себя крохами чужого жизненного времени. Впереди проглядывались разбросанные стволы бывших деревьев — их теперь можно было не опасаться. Он шёл к ним, осторожно переставляя ноги, чтобы не наткнуться на бугорок или яму.
Отчётливое сознание ещё не вернулось. Глаза порой затягивало туманом. Мысли не вспыхивали, а медленно вырисовывались: он не постигал уже родившуюся мысль обычным мгновенным знанием, а как бы всматривался со стороны в какие-то возникавшие в сознании надписи, и лишь после этого они становились ясными. И ноги потеряли устойчивость, он не был уверен в их крепости. Ему все казалось, что если он сильно топнет ногой, то она согнётся, как резиновая, или переломится, как высохшая тростинка. Надо было проверить, так ли это это — без проверки он не мог доверять ногам долго нести его с Саланой. Но он не смел рисковать такой опасной проверкой, она могла стать роковой.
Смутно соображая, что страшно не только ему, но и Салане, он заговорил вслух. Она не могла понять его слов, да это было и лучше: он говорил о том, что ей не нужно было знать, о том, что могло её скорей огорчить, чем успокоить. Но она успокаивалась от его голоса — он старался, чтобы в голосе звучала ласка и доброта.
— Бедная моя девочка, теперь я понимаю, отчего погиб твой друг, — говорил он, медленно передвигаясь. — Мне он сказал: «Она будет жить, пока я живу». Я тогда не понял. Вот, думал я, выспренность, человеческие словесные фиоритуры, а не глубокое рассуждение дилона. Вот так я думал — поверхностно — ты права, но не от пренебрежения к нему, он ведь — ты знаешь — достоин восхищения. «Я такой», — как любил говорить о себе наш добрый Асмодей; он тоже погиб, хороший был парень, настоящий человек, хотя и не человек. Я о Ланне, я о твоём друге — ты не сердись, от меня ускользает мысль, я ловлю её. Ланна погиб от любви к тебе, и это такая прекрасная смерть, девочка!.. Он нёс тебя и вливал в тебя своё собственное жизненное время, он не давал тебе состариться, как ты уже начала, ты даже помолодела постаревшей половиной, а другой, юной, так молода, так прекрасно молода, что мне хочется плакать: ну почему свалилась на тебя эта чудовищная хворь раздвоения — разрыв связи времён в едином теле. Он отдавал тебе своё живое время, а сам старел, нёс тебя и непрерывно старел. Вот так он любил тебя, девочка, так чудесно, так скорбно тебя любил. А я не смогу передать тебе своё жизненное время — я человек, Салана, люди живут много меньше дилонов, но не в этом дело. Я отдал бы тебе своё маленькое время, если бы оно могло влиться в тебя, но я не знаю, как это сделать. Вы умеете не только открывать, но и опровергать законы природы, а я не научен — прости меня за это. Вот мы идём и идём, а Ланны нет, а без Ланны вдруг опять ускорится твоё постарение, что нам делать тогда? Я же не умею, как он, а мы идём и идём, и я так боюсь за тебя, бедная моя девочка!..
Аркадий помолчал и снова заговорил:
— Итак, я о Ланне, о моем добром друге Ланне, о твоём друге Ланне… Он умер, ты видела, как он умирал, ты плакала на его груди. Он упал под тем деревом уже постаревший, а я не защитил его — я не знал, что моего хрономоторчика не хватит на троих; тебя защитил, а его не сумел, вот так это получилось. И проклятый вампир высосал из него остатки его физического времени, которое он предназначал для тебя, для тебя одной, Салана. Боже мой, как он внезапно одряхлел, каким стал древним стариком, я не узнал его, но ты плакала на его груди, он, уже не знакомый для меня, оставался для тебя все тем же близким, самым дорогим, — и это так печально и хорошо, что ты не отшатнулась от страшно преображённого старика, что ты плакала о нем на его груди… И мы идём, Салана, мы идём, только не знаю куда — к спасению или к