Вахтангов подхватывает на память:
— Ты так и говоришь это напрямик? — и сверлит фогта весёлым взглядом.
Бондырев продолжает за фогта:
— Ты представить себе не можешь, как вредишь себе своей опрометчивостью. Ты жалуешься на власти, даже на само правительство… фрондируешь… уверяешь, что тебя всегда затирали, преследовали… Но чего же другого и ждать… такому тяжёлому человеку, как ты!
— Ещё что? Я и тяжёл вдобавок?
— Да, Томас, ты очень тяжёлый человек, и с тобой трудно иметь дело… Ты как будто совсем забыл, что обязан мне своим местом курортного врача.
— Место это принадлежит мне по праву. Мне — и никому другому! Я первый сообразил, что городок наш может стать цветущим курортом, и никто, кроме меня, тогда не понимал этого. Я один отстаивал эту мысль долгие годы! Я писал, писал…
Актёры входят во вкус. Их заражает увлечение Вахтангова. Перед ними благородная задача: показать столкновение правды и лжи в буржуазном обществе, раскрыть его лицемерие. И сделать это единственно убедительным для зрителей путём: правдиво, точно, выразительно воспроизведя характеры, чувства, стремления героев пьесы, всю психологическую механику их поведения. Всему этому учил их Московский Художественный театр, где доктора Шток-мана играл сам Константин Сергеевич.
С кладбища актёры идут домой обедать.
Вечером труппа снова ведёт репетицию и беседует о пьесе в уютном, снятом для их товарищеского общежития домике с большим садом. Вахтангов не даёт спуску. Он установил жесточайшую дисциплину. Каждую пьесу они репетируют в течение недели и в воскресенье дают спектакль. Для «Доктора Штокмана» отведено полторы недели; спектакль состоится в праздничный вечер 17 июля.
К своему Томасу Штокману Вахтангов относится с противоречивой любовью. Так, очень близкий и в чём-то очень похожий на тебя родственник вызывает тёплое сочувствие, но он же и раздражает, потому что постоянно напоминает о твоих собственных слабостях, от которых ты хочешь и не умеешь избавиться. Порой он кажется тебе преувеличенно бестолковым, хотя на деле бестолков ничуть не больше, чем многие, кто тебя окружает. В душе ты постоянно воюешь с ним, пуская в ход яд иронии, и в то же время крепко привязан к нему. А когда он повторяет в своей жизни всё, что ты любишь в самом себе, ты восхищаешься им и приглашаешь других подражать ему, не замечая, что тем самым настаиваешь, чтобы они подражали не кому другому, как тебе.
Ирония, сквозящая в откровенной любви, ирония, смешанная с восхищением, особенно по отношению к его философии и неуклюжему поведению, — вот что в исполнении Вахтангова окрашивает образ Томаса Штокмана. Доктор созывает митинг жителей курортного городка и произносит зажигательную речь о миазмах, которые отравляют не только воды, но и всю жизнь людей. Поборник правды, он, однако, оторван от реальной борьбы общественных сил, ничего в ней не понимает, а из презрения к массе обывателей договаривается до провозглашения «аристократизма духа», до проповеди индивидуализма. Он запутался в анархическом сумбуре — этот милый, прекраснодушный и талантливый мечтатель, неудачник. Он честен и обаятелен, им движут благородные побуждения, возвышающие его над мещанами, чиновниками и благополучными буржуа. Но те, разумеется, оказываются сильнее его, потому что действуют сообща и мыслят в условиях буржуазного общества более реалистически. Вахтангова волнует образ Штокмана — слишком многие его черты он видит в интеллигенции, которая окружает его.
Созданный мещанами по своему подобию образ жизни цепок не потому, что он вообще силён, а потому, что слаб Томас Штокман — доктор по призванию и таланту, тем не менее не владеющий средствами лечения общества и даже не ведающий, существуют ли они.
Ирония и любовь к своему герою, ирония не злобная, рождённая вместе с горячим сочувствием и сознанием личного родства, все отчётливее становится избранным средством Вахтангова-художника, может быть, наиболее ярким выражением особенностей его индивидуальности, его дарования.
Ибсен говорил, что его дело — ставить вопросы, ответов на которые у него нет. Ещё не может ответить и Вахтангов на стоящие перед русской интеллигенцией трагические общественные и личные вопросы. У него нет готовых рецептов и простых решений. Его дело — поиск, глубокая разведка, изучение сложной противоречивой действительности; для этого лучше всего служит ему искусство, работа над пьесами, над спектаклями, над раскрытием характеров, чувств, мыслей и поведения людей, проникновение в их глубокое, часто скрытое существо. Поиск ради утверждения потенциальной силы добра, поиск в надежде, что будущее станет когда нибудь прекрасным.
Работать! Работать! Работать!.. Он захвачен «Доктором Штокманом», да и каждой очередной пьесой, как только может быть захвачен человек и художник, у которого в искусстве сосредоточена вся жизнь, её смысл, её восторги и мучения, — через всё это необходимо пройти.
Для этого, а не для личного успеха он и закончил весной школу Адашева.
О том же напоминает и стоящий на столике у изголовья портрет Леопольда Сулержицкого и его рука на нём: «Так вы мне милы и симпатичны, дорогой Женечка Вахтангов, талантливейший из моих учеников, что не могу и не хочу придумывать никакой надписи. Помните, что я вас люблю».
Того же требует от него и встреча с К.С. Станиславским и В.И. Немировичем-Данченко этой весной. 4 марта он вошёл в кабинет директора Художественного театра. Владимир Иванович поднялся из-за стола, пересел на маленький угловой диванчик и указал на кресло, в котором сиживали Антон Павлович Чехов и Алексей Максимович Горький…
— Садитесь, пожалуйста. Ну-с, что же вы хотите получить у нас и дать нам?
Вся обстановка в этом крохотном кабинете располагала к негромкой, откровенной беседе. Владимир Иванович, внимательно изучая лицо собеседника, подождал, пока Вахтангов опустится в кресло, чуть заметно улыбнулся в аккуратно подстриженные густые усы и красивую чуть молодцеватую седую бородку, ждал.
Вахтангов повторил мысленно: «Ну-с, что же вы хотите получить у нас и дать нам?..» Что на это ответить? Фотографии артистов и драматургов, а их тут множество, на стенах, с автографами- посвящениями Немировичу, как будто тоже улыбнулись при этих словах и мгновенно дали понять: «Держись, брат!» Суховатая, прямая, властная линия сложенных губ хозяина и зоркие глаза его говорили о требовательности, больше того, о щепетильности, с которой тут относятся к культуре труда артистов, к культуре каждого слова и жеста. У человека, а тем более у артиста ничего не должно быть лишнего, крикливого и всё должно быть прекрасно: и душа, и костюм, и зрелость, и молодость…
Сделав над собой усилие, Вахтангов ответил:
— Получить всё, что смогу. Дать? Об этом никогда не думал.
Немирович чуть заметно прищурился.
— Чего же вам, собственно, хочется?
— Научиться работе режиссёра, — твёрдо ответил Вахтангов, мужественно идя навстречу не столько официальному характеру, сколько действительной ответственности момента.
— Значит, только по режиссёрской части?
— Нет, я буду делать всё, что дадите. — Теперь Вахтангов почувствовал себя свободно и легко — он говорил вполне искренне.
— Давно ли интересуетесь театром?
— Всегда. Сознательно стал работать восемь лет тому назад.
— Восемь лет? — оживился Немирович. — Что же вы делали?
Вахтангов не хотел показаться хвастливым, ответил как можно более кратко:
— У меня есть маленький опыт: я играл, режиссировал в кружках, окончил школу, преподавал в одной школе, занимался с Леопольдом Антоновичем, был с ним в Париже.
— В самом деле? — ещё больше заинтересовался Немирович, хотя отлично знал об этих ступеньках в биографии молодого артиста, которого решено было принять в театр. Но хотел узнать больше от него самого, прислушаться к нему, раскусить, что он за человек. — Что же вы там делали?
— Немножко помогал Леопольду Антоновичу, — Вахтангов упорствовал в сдержанности. Он не проронит здесь ни одного слова, которое может оказаться лишним. Таков уж хозяин этого маленького кабинета.
— Все это хорошо, — промолвил Владимир Иванович. Впрочем, его чуть-чуть обидела намеренная