– Темнишь! – с усмешкой проговорил Андрей. – Зря, ночь и без того темная.
– Отстань!
Андрей замолчал – очевидно, обиделся.
Суровцев лежал на спине, стиснув зубы. Щемящее чувство пустоты все еще владело им. «Что это со мной происходит?» – думал он. Согнул в локте перевязанную руку, ощутил тупую боль. И это как бы вернуло его к реальности.
«Ну что ж, – сказал он себе, – тем лучше. По крайней мере все стало ясно… Да и не люблю я ее вовсе, просто напридумывал себе черт знает что. Раскис от безделья. Теперь все! Ничего не было, и ничего не будет. Она же сказала, что любит кого-то. Значит, все, забыть! Ничего не было…»
Но чем больше Суровцев старался не думать о Вере, чем чаще повторял про себя: «Все, все! Конец! Отставить!» – тем сильнее одолевали его мысли о ней.
Любит, но не ждет… Странно. «Я теперь не жду никого», – сказала она. Да, именно так и сказала. Почему?! И где он, этот человек? На фронте? Или уже убит? Да, наверное, убит, поэтому так изменилось лицо Веры, когда он спросил, ждет ли она кого-нибудь…
Или жив, но забыл о ней, бросил, молчит, не отвечает на ее письма…
Подумав об этом, Суровцев невольно сжал кулаки, и все его существо наполнилось злобой к этому неизвестному ему человеку. Суровцеву хотелось распространить свою неприязнь и на Веру, которая, видимо, продолжает любить мужчину, и мизинца ее не стоящего. Но заставить себя даже мысленно в чем- то обвинить ее он не мог.
Наоборот, теперь Суровцеву казалось, что во всем виноват он сам, виноват в том, что полез к ней с навязчивым, сентиментальным разговором, полез в душу, не имея на это никакого права, и к тому же в тот момент, когда перед глазами ее стояла страдающая от голода мать… Как он мог позволить себе это? Как вообще дошел до того, что забыл о своем батальоне, о своих товарищах, которые в это время гибнут там, на левом берегу Невы? Придумал себе черт знает что… Стыдно, позор! Столько горя вокруг… Она была права, когда напомнила об этом. Как она сказала: «Что вы можете знать, лежа на госпитальной койке!»
Суровцев вспомнил эти слова, и они снова ударили его, как хлыст.
Он стиснул зубы и резко повернулся на бок.
– Ворочаешься, капитан? – опять заговорил Савельев.
– Ты почему не спишь, танкист? – спросил Суровцев, радуясь в душе, что у него появилась возможность отвлечься.
– А ты? – отозвался в темноте Савельев.
– Думаю, – сказал Суровцев.
– Слышу, что думаешь, вот и сам не сплю.
– Как это ты можешь слышать?
– А так. Сам не знаю как. Только слышу. Может, помочь думать? Как говорится, взаимная выручка в бою.
– Мы не в бою, Андрей, – с горечью сказал Суровцев, – мы с тобой больные.
– Не больные, а раненые, – назидательно поправил Савельев.
– А, брось! Какая разница. Валандаемся в госпитале, а там бой идет, вот что главное!
Наступило молчание. Нарушил его Савельев:
– Слушай-ка, Владимир, я хочу тебя спросить…
– Спрашивай.
– Ты «Трех мушкетеров» читал?
– Че-го?!
– Ну, «Три мушкетера». А потом «Двадцать лет спустя». Дюма-отец. Их целая семья была, Дюма- отец, Дюма-сын… Французы.
Суровцев внутренне усмехнулся той серьезности, с которой этот парень объяснял ему общеизвестные вещи.
– Зря время тратил, – сказал он. – Другие книги надо было читать.
– А я и другие читал, ты не думай! – ответил Савельев. – Не о том речь. Я тебя спросить хочу, почему это люди в старину так странно сражались?
– Как это странно?
– Ну… благородно, что ли. «Защищайтесь, маркиз, где ваша шпага, я жду!..» – произнес Савельев театральным тоном. – Людей, правда, много без толку убивали. Но в честном бою. Безоружного не били. Лежачего – тоже. Ты как полагаешь: остервенели, что ли, люди с тех пор?
– Ты про классовую борьбу что-нибудь слышал? – иронически спросил Суровцев, снова поворачиваясь на спину.
– У меня, капитан, батька Зимний брал, если хочешь знать, – обиделся Андрей. – «Ленин в Октябре» смотрел?
– Ну, видел.
– Так вот, там ошибка допущена. Помнишь, когда «временных» арестовывают? Так вот среди тех, кто к ним в залу вошел, и мой отец был. Это факт. Надо было одного из артистов под батю загримировать, если по правде. Я ему, как картина вышла, говорил: письмо на «Мосфильм» напиши. А он смеется. На пенсию, говорит, уйду, тогда начну письма строчить. А сейчас, говорит, времени нет. Словом, как сказал поэт, сочтемся, мол, славою, люди свои…
– Ну, а к чему ты весь этот разговор затеял? – спросил Суровцев.
– А вот к чему. Как в кровать лягу, свет погашу, так и думаю: что же это такое делают фашисты проклятые?! Ни женщин не щадят, ни детей, ни стариков! Ты знаешь, капитан, что мне по ночам снится? Фашисты ползут, тьма-тьмущая, и все на меня. А я в танке. Полный вперед, прямо на них, и хрясь, хрясь, хрясь!.. Как саранчу давлю, только звук слышу – хрясь, хрясь… И не жалко нисколько – не люди они, выродки!..
– Ничего ты в танке на ходу не услышишь, – угрюмо заметил Суровцев.
– Так это ж во сне!
И вдруг Суровцев рывком сбросил одеяло, сел на постели и возбужденно сказал:
– Слушай, Андрей, давай уйдем отсюда!
– Чего? – переспросил Савельев.
– Уйдем давай, говорю! – взволнованным шепотом повторил Суровцев. – Я в свою часть, а ты на завод! Хватит нам тут прохлаждаться!
– Так не выпустят же! – с сомнением проговорил Савельев, тоже понижая голос.
– А мы и спрашиваться не будем, не в тыл куда-нибудь драпаем, а на фронт!
Он нащупал край кровати Савельева, пересел на нее и, сжав рукой голое плечо Андрея, торопливо продолжал:
– Ты пойми, ведь в городе голод начинается. А мы здесь лежим пузом кверху! Вместо того чтобы врага бить, лежим, жрем, народ объедаем! Я тебе всерьез говорю: давай уйдем!
– В пижамах, что ли?
– Зачем в пижамах? Я свое обмундирование получу, ты тоже, в чем доставили сюда, в том и уйдешь.
– А кто даст-то? Ты вон погулять на улицу просился – вернули тебе твое обмундирование?
– Погоди, не тараторь, – сказал Суровцев и вытер ладонью пот, выступивший на лбу, – это все продумать надо! Скажем так, я молчу, чтобы подозрения не было, а ты завтра врачу говоришь, что просишь свое барахлишко хоть на час выдать, – в палисадничек наш выйти, воздуха свежего глотнуть, иначе, мол, не можешь, задыхаешься здесь… Или нет, еще лучше, записку будто тебе передали – я ее мигом сочиню, – что в такой-то, мол, день и час отец твой или мать к госпиталю подойдут…
– Отец мой еще летом в ополчение ушел, – хмуро проговорил Савельев, – а мать в эвакуации…
– Ну, девушка, скажешь, любимая подойдет. Есть у тебя девушка?
– Допустим…
– Ну вот! От нее и будет записка.
– А кто, скажут, передал?
– Тьфу ты черт! – рассердился Суровцев. – Какое это имеет значение! Да и кто будет проверять. На