Он пел романс: «Li dons consire, quern don'Amors soven…» По нашему это будет так:
«Нежные мысли, что внушает порой любовь, словно сотканы из шелка и золота: такова и моя песня. В ней есть красный глухой стон: это — от сердца. Есть тонкий, голубой: этот — от всего девственного в моей душе. Есть золотой, долгий, королевский стон. Есть тут и стон чистый, как хрусталь, холодный, как лунный свет: это — стон Жанны».
Весь дрожа, Бертран выхватил у него из рук скрипку:
— Мой черед петь, Ричард! Мой черед!.. О, не люби меня больше! Cantar d'Amors non voilh, — начал он.
«Твои струны скоробились: уж не звучать им стройно! Ведь и любовь скоробит любую песню. Чернеет от нее сердце человека, гложет она душу его. В четырнадцать лет девушка начинает ходить вразвалку, и, глядь, уж короли хрюкают, как кабанье! Цап! Любовь, это — оковы из раскаленного железа, и моя песнь будет жгуча, как это железо, как веленье Жанны. Скажи же, петь ли мне? Ведь крик любви, это — стон человека, который тащится по своему пути с прободенным боком, цвет его — сухо-красный, как запекшаяся кровь. Услышат его люди — и заноет у них все нутро: так он трепещет и пронизывает насквозь! Ведь он вещает только одно — горе да позор».
Бертран не понимал своего противника: он воображал одурманить его таким чадом. Но Ричард опять взялся за скрипку:
— Бертран! Ясно: ты задет за живое, у тебя прободенный бок. Но спроси у своих зудящих пальцев, кто ранил тебя? Сух ты, Бертран, ибо корыто твое сухо, мякина дерет твой рот, но нет тебе другой еды. Конечно, это коробит уши твоих слушателей: ведь стон, человече, идет из твоего пустого желудка! А я вот опять запою и расскажу тебе про даму с чудным поясом из чистого золота. Под этим поясом бьется пламенеющее сердце, а дух ее — словно сизый дымок, который вылетает, правда, из огня, но взвивается вверх, к небесам. Согретый этим пламенем, я устремляюсь к небесам, как этот дымок, и там, посреди звезд, почиваю с Жанной.
Челюсть Бертрана проворно задвигалась, словно он пережевывал свой язык.
— А, так вот ты как, Ричард? Погоди ж, вот я тебя дойму!
И скрипка его завизжала:
«Что, если я стану вить веревку наоборот и дам тебе такой толчок, что ты заковыляешь у меня на пути скорби? Что, если в обмен за мой больной желудок, я дам тебе больное сердце? Если мои пальцы прободают мне бок, то у тебя найдутся когти еще пораздирательнее. Остерегайся, Ричард, когтей льва: они рвут на части не тело, а честь, и причиняют боль сильнее всякого ножа. Боль? Да, пред тобой царь болестей! Побори его — и тогда смело смотри в лицо горю и позору!»
Очевидно, он знал больше, чем говорил. Его странное волнение, его напряжение, вызвавшее пот, заставили Ричарда нахмурить брови. Он медленно протянул руку за скрипкой; и его холодный взгляд не отрывался от Бертрана все время, пока пел он ему, своему врагу, и судил его своей песнью. Он изменил лад.
'Лев — царь зверей, а я — сын его! В Анжу мы не задираем друг друга, пока не показывается с юга Шакал, который, рыча, суется между нами. Как только мы завидим это нечистое животное, один из нас говорит: «Фи, неужели это твой друг?» А другой: «Как ты смеешь так говорить!» Вот и польется кровь, и Шакалу пожива. Но теперь не пора лизать кровь: нынче ставка в борьбе — Белая Лань, вскормленная французскими лилиями. Теперь она в тихой пристани: она разделит ложе Леопарда, а Лев мирно будет властвовать над лесами, ибо вокруг него царствует мир. А над нами будет сиять звездой Жанна, словно осенняя луна над безлиственным лесом [23]'.
— Слушай, Ричард! Я скажу еще яснее, — процедил Бертран, стискивая зубы.
Завладев скрипкой, он взял на ней только одну ноту, но так резко, что струна лопнула. Он швырнул скрипку прочь и продолжал без нее, облокотившись на колени и вытянув голову вперед, словно ему хотелось удобнее выплевывать слова.
Вот в чем жало песни: Белая Лань — клятвопреступница. Пристань? Лань слишком долго там оставалась: она искалечена, она растерзана. Не прикасайся к добыче льва, леопард! Ты слишком поздно вышел на охоту: тут ничего тебе, кроме горя и позора!
Больше не протянулась за скрипкой рука Ричарда. Его рот раскрылся, румянец сбежал с его лица. Словно окаменев, прямо, неподвижно сидел он, уставившись глазами в певца, а Бертран все осклаблялся, закусывая губу, и, весь передергиваясь, наблюдал за ним.
— Ну, скажи мне всю правду! — крикнул Ричард глухим, старческим голосом.
— Это правда, как Бог свят, — ответил Бертран де Борн.
Граф поднял голову вверх, как собака, когда она лает на луну. Раздался хохот — не веселый, даже не скрывающий печаль, а самый злой, насмешливый, душу раздирающий хохот. Один из часовых толкнул товарища локтем, но тот отмахнулся. Ричард протянул свои длинные, сжатые в кулаки руки к безмолвному небу.
— Преклонял ли я колена пред успехом? — закричал он. — Склонял ли я когда голову? О, милосердный Повелитель! О, Судия Израилев! О, Отец царствующих! Услышь же притчу о блудном сыне! Отец, я согрешил перед Небом и Тобой, я не достоин больше называться Твоим сыном! О, обжора! О, блудливый пес!
— Клянусь светом Евангелия, граф Ричард, то, что я пел, чистая правда! — сказал Бертран, все же осклабляясь и тоже кусая себе ногти.
Его голос остановил Ричарда. Он обернулся, сверкнув на него глазами.
— Эх ты, школьный рифмоплет! В этом единственная твоя заслуга, да и та не вполне тебе принадлежит. Твои шутки — вздор, твой трагизм — кошачье мяуканье, но твои новости, приятель, — слишком богатый материал для твоего горла, этого стока нечистот! Трагизм?! Нет, похуже: комизм!.. О, небо! Ну, слушай же теперь!..
И, в горьком сознании позора, он начал изображать пальцами:
— Вот тут двое: отец — по воле самого Господа Бога — и сын — по воле своего отца. И молвит отец:
«Сынок! Ты — потомок королей. Возьми себе в жены эту женщину, она — тоже царской крови. Возьми, ибо я в ней больше не нуждаюсь». И вот тихонько вылезает изнутри шатра белая тряпица; заметь, откуда она появилась! Сын преклоняет перед ней колени. — «Согласна ли ты взять в мужья моего сына?» — говорит отец. — «Да, душа моя!» — отвечает она. — «Смотри, он все равно что мой портрет», — говорит отец. — «Все же лучше, чем ничего», — говорит она… Милостивый отец, коленопреклоненный сын, сговорчивая дама! Соглашение состоялось и — конец делу!
И Ричард снова захохотал, закинув голову и глядя в сизо-серое лицо неба. Затем он вдруг, как молния, сорвался с места и схватил Бертрана за горло. Тот повалился навзничь с подавленным криком, а Ричард пришпилил его к земле.
— Бертран! Лающий пес! — проскрипел он, — Паршивая собака в моей своре! Если твое рычанье — правда, ты оказал мне и всем моим такую услугу, какой и не подозреваешь. А мне нетрудно сделаться первым богачом во всем христианском мире. Ну, ленивый трус, ты ведь дал мне свободу! И Ричард вскинул вверх ликующими глазами, бросая свою работу над горлом собеседника.
— Да нет же, нет, Бертран, это неправда! — кричал он, тряся его, как крысу. — Но если это неправда, я вернусь, Бертран! Вернусь — и вырву твою лживую горловину из ее помещения, а твоим гнилым сердцем накормлю перигорское воронье!
На губах у Бертрана показалась пена, но Ричард не давал ему пощады.
— Да, коли так, — продолжал он, скрежеща зубами, — я намерен покончить с тобой! Если б только мне не нужно было еще кой-чего от тебя добиться, мне кажется, я тут же и прикончил бы тебя. Но скажи: откуда у тебя эти новости? Говори сейчас: не то мигом очутишься в аду!
Ричарду пришлось дать Бертрану немного приподняться, чтобы добиться ответа, что эти сведения он получил от графа де Сен-Поля. Нужды нет, что это была неправда: при упоминании этого имени в голове у Ричарда помутилось. Весьма смахивало на то, что это было дело Сен-Поля: ему был прямой расчет.
Но на том же основании Сен-Поль мог оказаться и лжецом. Ричард видел ясно, что, во всяком случае, ему необходимо разыскать Сен-Поля сейчас же.
— На коня! На коня, Гастон! — закричал он на весь двор.