Шел Рэй, тащился, горбатый, через город… Наступал котам на лапки («пусть не ходят босыми»)… Встретил его Лунц, 24 лет, в очках, усатый, поэт — и говорит:
— Какого хрена, Петя, ходишь? Худеешь, два мешка под глазами тащишь. Болеешь? Возьмись за ум, Петя. Не будь странным.
Нет, и он так мало понимает в жизни, где распахиваются бездны. А еще поэт. Вздор, чепуха, побоку все это, побоку. Дальше надо смотреть, дальше. Выше.
По ночам он работал под одинокого бога. Летал над грешною землей, садился на трубы. Распинал себя на дымоходной трубе канатного завода. Там легкие его заносило дымом, свежий обрызгивал ветер, голову его освежало пламя. Грудная клетка хрустела, он запер там свою любовь… Потом срывался и улетал дальше. Мироздание искрилось наверху. Внизу была земля, набитая трупами и оздоровительными санаториями, поэтами и прохожими, служащими и растениями… На углу рос Новиков. Он еще маленький, изучает ботанику. Пьет какао… Он кактус, растут у него колючки, потом зарастает бородой, горло полощет ромом, коварно предлагает выпить. Сам же подозрительно не пьянеет. Берегись, Рэй!…
Пролетал над городом рыжий иудей с лицом пророка, протянув журавлиные ноги. Носом своим великолепным вынюхивал сточные ямы, свалки, заброшенные клозеты и пустыри. Ночь разила бензином и использованными презервативами… Сверху увидел, как колотится сердце бедной собаки, которая все потеряла… Даже беззубые женщины с продажными бедрами не привлекали его в этот час. Даже жирафы в ночных кабаре, танцующие танго, не привлекали его… Федя и Эдя ехали на велосипеде. Он взял след. Надо послушать, о чем они говорят.
— Надоело. Все надоело. Буду работать профессиональным нищим. Да, нищим. Это будет эффектно: поэт с протянутой рукой. С протянутой в вечность рукой… А от женщин я милостыни не приму, я сам им подам. Отращу бороду, перестану мыться, задубею от пота — и стану у входа в город… Изменю пейзаж города. Освежу взор прохожего.
У истоков квартала, где заворачивал ветер, маячил учитель. Это был Арзунян, поэт, 34-х лет, армянин, полысевший поклонник Шивы и автор бессмертных стихов:
Сперматозоидята
Приматов заедят…
Молоком своей праматери вспоил он Петрушу. И теперь Петруша его своей астеничной рукой убивает. Какое наслаждение — наблюдать, как ночью, под луной, пускает синеватые слюни учитель! А он его душит и душит…
«Юность — это возмездие», — говорил Ибсен. Петя не читал этого старого маразматика, но сейчас бы он его принял.
Шел босыми ногами в блузе Толстой — идиот, с котомкой и книжкой под старческой мышкой. Шел босиком Толстой, идиот, и встретил юного Рэя. Толстой снял шляпу, почтительно постоял в канаве, пока не прошел тяжелой походкой на длинных ногах рыжий зеленоглазый фламандец с полотен Ван-Эйка. Без посоха шел он, грудь его была отверста, из нее выступали поэмы, числа, люди, баобабы, бежали собаки, перееханные автомобилями. Обдал старика пряным ветром, озаренный луной, скрылся…
Толстой, идиот, старик 82-х лет, писатель, что-то подумал и вынул горбушку хлеба. Посмотрел вслед, потом чертыхнулся и потопал на станцию — умирать. Дождь начинался и ветер, шел умирать великий писатель: 82-х лет, с температурой 39 градусов, с воспалением легких и лица выражением грустным.
— А Приходько все-таки поц. Все люди — Приходьки. Все меня мучают… Седые лошади и немцы. Инфаркт миокарда. Листья, Лиля, ледник. Липсики. Люстра… Люля-кебаб. Не люблю баб. Баобаб… Все вы арестантики. У всех бантики. Все — девочки… Сиреневую руку поцелуйте мне, сир. Недаром на улице холодно: весь мир сир… — начинался лепет, бормотание, гениальное набалтывание, крики роженицы, муки стиха, обмороки лошадей, всхлипывание губ, грудная жаба, рак, асфальт, эпос…
Широкой разноцветной струей рвало над урной Шуневича. Только что ему рассказали анекдот о брезгливом. Друзья и знакомые знали, что этого делать было нельзя, и поэтому делали это при каждом удобном случае. Ломал рыжие веснущатые пальцы, мучился.
— Боже мой, боже мой! — говорил он, метался по комнате, хватался за голову, ненавидел рассказчика, люто страдая… Каждый чувствовал себя убийцей.
— Фима, где мы находимся, Фима? Кругом бандиты. Я шел недавно по улице домой, с работы. Было еще не так поздно. Правда, уже было темно. Ты же знаешь наши переулки. Смотрю: идут себе две бедные женщины и никого не трогают. Вдруг появляются неизвестно откуда два бугая, — здоровые, что тебе говорить, — и начинают к ним приставать. Они пристают, а женщины пугаются. Я бы сам испугался… Ты понимаешь, я не мог долго на это смотреть. И я решил вмешаться. Я решил им сказать. Я им только сказал: «Оставьте этих женщин в покое. Они же вас не трогают». И что ты думаешь? Они подошли ко мне и, ничего не спрашивая, начали меня бить. Они меня хорошо избили и ушли… Когда я поднялся, я спросил: «За что?» Тогда один из них вернулся и дал мне так, что у меня до сих пор голова болит. Ну, как тебе нравятся эти подонки? Бандиты и все.
И Моничка Бильбуд ушел.
— Здравствуй, я принес тебе билет в баню.
— Куда??
— Билет в баню. Ты ведь хотел в баню… Приглашаю. В центральную.
— Зачем? — глупый вопрос, но он уже задан.
— Совершим омовение, — Гриша соблазнительно помахал в воздухе билетиком, игриво покачивался. — Н-ну, так как же, Степаныч? Идешь?
Олежек завороженно следил за билетом:
— Благодарю. Но вот такое дело: билет в общую или в душевую?
— В общую, Степаныч, в общую. Там много пара.
— В общую не могу. Не могу мыться публично.
— Так мы отказываемся? — спросил Гриша и высоко поднял билет над головой.
— Решительно. Я уж как-нибудь дома, по-своему, по-стариковски. В корыте.
— Подумай, — пропел Гриша и оставил билет с дарственной надписью на кухонном столе.
«Проклятый интеллигент», — пробормотал Диаблов, глядя ему вслед офицерским взглядом… «Гурманчик твой Гриша, гурманчик», — говаривал он мне. Он тоже любил вкусное, но распробовать это вкусное было нечем.
На город обрушилось лето. «Какое лето на дворе, какое лето!…»
Потом мы пошли к Степанычу. Он вел с собой изнурительные беседы:
— Болен я, вот что главное. Болен. Я болен так же, как они. Или болен мир? Это крайне важно выяснить. Может быть, мы оба больны? Я и мир? Нет. Мир прекрасен. Люди погубили его. И я тоже. Расплодились, толкаются. Живут, а жить не умеют… Уничтожение — всеобщее, тотальное — вот выход. Земля отдохнет. Взойдут папоротники. Бог отдохнет, как на седьмой день творения. Потом снова начнется жизнь, но другая… А сейчас белок устал, жизнь кончена. Цивилизация — это конец. Конец. Прав Юра: взорвать земной шар… А может, все-таки, уехать во Флориду? Или куда-нибудь в Армавир. В Кишинев