Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко — песня-то была хорошая' ('Билетик на второй сеанс').
Полуразрушенная церковь, то опустевшая, то превращенная в склад или кинотеатр, часто оживляет пейзаж в шукшинском рассказе. Степка Рысь в 'Мастере' безуспешно пытается ее отремонтировать. 'Крепкий мужик' Шурыгин, наоборот, добивает. 'Вырастут, будут помнить: при нас церкву свалили. Я вон помню, как Васька Духанин с нее крест своротил. А тут — вся грохнулась. Конечно, запомнят. Будут своим детишкам рассказывать: дядя Коля Шурыгин зацепил тросами и...'
В одном из лучших шукшинских рассказов, 'Верую!', чтобы успокоить болящую душу, герой пытается заглянуть за церковную стену.
'По воскресеньям наваливалась особенная тоска. Какая-то нутряная, едкая... Максим физически чувствовал ее, гадину: как если бы неопрятная, не совсем здоровая баба, бессовестная, с тяжелым запахом изо рта, обшаривала его всего руками — ласкала и тянулась поцеловать'.
Свое состояние герой пытается объяснить жене ('Но у человека есть также — душа. Вот она — здесь, — болит! — Максим показывал на грудь. — Я же не выдумываю! Я элементарно чувствую — болит'), но нарывается на привычное агрессивное непонимание. '— Дура! — вовсе срывался Максим, потому что вдруг ясно понимал: никогда он не объяснит, что с ним происходит, никогда жена Люда не поймет его. Никогда! Распори он ножом свою грудь, вынь и покажи в ладонях душу, она скажет — требуха'. Это привычная для шукшинского мужского мира ситуация. Жена — 'неласковая рабочая женщина: она не знала, что такое тоска. — С чего тоска-то?'.
И тогда Максим приходит со своей тоской к 'натуральному попу', родственнику соседа, по случаю оказавшемуся в деревне.
Батюшка оказывается интересным человеком, совсем не похожим на ожившее лампадное масло, изрекающее постные истины. Он похож на беглого алиментщика, лечится от легочной болезни барсучьим жиром, пьет спирт и, вместо утешений, обнажает перед Максимом собственную тоскующую душу. Как заправский софист, как язычник Сократ, он сначала доказывает, что Бога нет, потом утверждает, что он все-таки есть, но искать его надо не там, где это обычно делают.
'Теперь я скажу, что бог есть. Имя ему — Жизнь. В этого бога я верую. Это — суровый, могучий Бог. Он предлагает добро и зло вместе — это, собственно, и есть рай... Живи, сын мой, плачь и приплясывай. Не бойся, что будешь языком сковородки лизать на том свете, потому что уже здесь, на этом свете, получишь сполна и рай и ад... Ты пришел узнать: во что верить? Ты правильно догадался: у верующих душа не болит. Но во что верить? Верь в Жизнь. Чем все это кончится, не знаю. Куда все устремилось, тоже не знаю. Но мне крайне интересно бежать со всеми вместе, а если удастся, то и обогнать других... Зло? Ну — зло. Если мне кто-нибудь в этом великолепном соревновании сделает бяку в виде подножки, я поднимусь и дам в рыло. Никаких — 'подставь правую'. Дам в рыло, и баста'.
Потом поп признается в любви к Есенину ('Вообще в жизни много справедливого. Вот жалеют: Есенин мало прожил. Ровно — с песню. Будь она, эта песня, длинней, она не была бы такой щемящей. Длинных песен не бывает'), 'гудит' песню про клен заледенелый и начинает вместе с Максимом дикую пляску- радение.
'Поп легко одной рукой поднял Максима за шкирку. Поставил рядом с собой. — Повторяй за мной: верую! — Верую! — сказал Максим. — Громче! Торжественно: ве-рую! Вместе: ве-ру-ю-у! — Ве-ру-ю-у! — заблажили вместе. Дальше поп один привычной скороговоркой зачастил: — В авиацию, в механизацию сельского хозяйства, в научную революцию-у! В космос и невесомость! Ибо это объективно-о! Вместе! За мной!.. — Вместе заорали: — Ве-ру-ю-у! — Верую, что скоро все соберутся в большие вонючие города! Верую, что задохнутся там и побегут опять в чисто поле!.. Верую! — Верую-у! — В барсучье сало, в бычачьий рог, в стоячую оглоблю-у! В плоть и мякоть телесную-у!.. — Оба, поп и Максим, плясали с какой- то злостью, с таким остервенением, что не казалось и странным, что они — пляшут. Тут — или плясать, или уж рвать на груди рубаху и плакать, и скрипеть зубами'.
Эти злость и ярость когда-то сплотили разинские полки, взорвали страну в начале двадцатого века, а теперь рассасываются в томлении и бессилии.
'Верую!' — рассказ о дремлющей в простой русской душе стихийной силе, которая может быть направлена на что угодно, на созидание или самоистребление.
Соратником Шукшина в понимании русского характера оказывается вдруг внешне далекий от него Высоцкий со сходным типом героя, резкими бросками от смеха к воплю, жанром песни-баллады.
Душа болит, потому что взыскует смысла, потому что хочет праздника. Для одного таким праздником становится субботняя баня ('Алеша Бесконвойный'), для другого — недолгая жизнь с женой-изменщицей ('Беспалый'), для третьего — простая покупка верной жене ('Сапожки').
Но праздник не бывает долгим, и малые дела лишь на время заглушают большую боль.
Последняя ситуация, в которую Шукшин ставит своего героя, — подведение итогов накануне ухода.
В сотне с лишним шукшинских рассказов множество случайных и закономерных смертей, убийств, самоубийств — не меньше, чем в бунинских 'Темных аллеях'.
Поначалу Шукшин и здесь пытается быть как все: писать мудрых стариков, которые спокойно ждут неизбежного. 'Стариковское дело — спокойно думать о смерти. И тогда-то и открывается человеку вся сокрытая, изумительная вечная красота Жизни. Кто-то хочет, чтобы человек напоследок с болью насытился ею. И ушел' ('Земляки').
Все это напоминает фразу из школьного сочинения о горьковской пьесе 'На дне': 'Финал пьесы оптимистичен: Актер повесился'.
Литературные, бумажные старики умирали, чтобы доказать торжество жизни и на своем примере воспитывать молодых. 'Девушка пошла из ограды. На улице прислонилась к плетню и заплакала. Ей было жаль дедушку. И жалко было, что она никак не сумела рассказать о нем. Но она чувствовала сейчас какой-то более глубокий смысл и тайну человеческой жизни и подвига и, сама об этом не догадываясь, становилась намного взрослей' ('Солнце, старик и девушка').
Но очень скоро и этот сюжет Шукшин взламывает неразрешимыми вопросами.
'Нет счастья в жизни... Отсюда одна дорога — на тот свет', — спокойно формулирует молодой парень, у которого на год отобрали шоферские права. Заелись вы все, надо просто работать, хлеб выращивать, мы в ваши годы так не думали, воспитывает его очередной мудрый старик. 'Вы дремучие были. Как вы-то жили, я так сумею. Мне чего-то больше надо... Но чем успокоить душу? Чего она у меня просит? Как я этого не пойму!' — возражает молодой и уходит на следующий день из родной деревни, пропустив мимо ушей стариковское: 'Помру я скоро, Иван'.
Сразу после этого Шукшин пишет рассказ 'Как помирал старик' (может, тот же самый). Безымянный герой здесь до самой последней минуты думает о земном: советует остающейся в одиночестве старухе отсудить алименты у сына, наказывает, кому отдать курицу за рытье могилы, наконец, доходит до последнего слова.
'— Ну, тада прости меня, старик, если я в чем виноватая... — Бог простит, — сказал старик часто слышанную фразу. Ему еще что-то хотелось сказать. Что-то очень нужное, но он как-то странно стал смотреть по сторонам, как-то нехорошо забеспокоился... — Да вон!.. — Старик приподнялся на локте и каким-то жутким взглядом смотрел в угол избы — в передний. — Вон же она, — сказал он, — вон. Сидит гундосая'.
'В деревне Бог живет не по углам...'
В этом последнем шаге по земле нет эпического спокойствия, нет благостности, которые когда-то хотел видеть — при взгляде 'сверху — вниз' — в подобных героях, скажем, Лев Толстой ('Как умирают русские солдаты', 'Три смерти', Каратаев в 'Войне и мире'). И здесь осознает свою конечность не 'роевой человек', а личность, причем не рассчитывающая на 'потомков ропот восхищенный' и произносящая 'верую' разве что по привычке.
Оправдана ли просто жизнь, простая жизнь? Есть ли в ней смысл, или никакого смысла нет? Вопросы эти мучают шукшинских героев, превращая бывших чудиков в косноязычных домашних философов — не мудрецов, а вопрошателей.
'Глаза горячо блестели. Он волновался. — Я объяснил бы, я теперь знаю: человек — это... нечаянная, прекрасная, мучительная попытка Природы познать самое себя. Бесплодная, уверяю вас, потому что в природе со мной живет геморрой. Смерть!.. и она неизбежна, и мы никогда этого не поймем. Природа