ремни для отлова скота, а также граната и пистолет. Тобиас очень удивился, увидев нас, поскольку все радиостанции сообщали о боях в Окотале, которых в действительности не было, хотя после того, как зашныряли вертолеты и самолеты, а гвардейцы развернули усиленную активность и зазвучали эти «пирипи-и-и-и-», то есть позывные, предшествовавшие радиокоммюнике гвардии, и появились сообщения о погибших в боях, которыми были не кто-либо, а наши же подло убитые товарищи; так вот, после всего этого ему было чему удивляться, но повел он себя отлично. «Так, значится, здесь находиться нельзя, но мы найдем связника, который вас заберет», — сказал он нам и отвел во двор дома, скрытно проведя вдоль стены к небольшому ровчику, находившемуся в дальнем его конце. Это был такой маленький ровчик, у глинобитной стены двора, поросший небольшим кустарником. Ну, присели мы с Майреном посреди этого ровчика, так как там было поменьше света и опять же кустики. А между тем в перерыве между танцами гости выходили из дома в патио прямо к самому краю нашего рва, и часа через два те, кто уже успел надраться, начали бегать к нашему ровчику по малой нужде и поблевать. Как же я перепугался, когда один такой деятель возник прямо надо мной и я увидел, что он готовится облегчиться прямо мне на голову. А ведь ни Майрена, ни я и шевельнуться не могли. Повторялось это раза четыре, я не вру и не преувеличиваю, и еще раза два блевали. Что мы сделали, так это после первого же такого «дождя» натянули полотняную накидку, бывшую у нас, и так вот все и переносили.
Положение в Эстели было довольно напряженным, но обстановка военной оккупации, как это было в Окотале, не ощущалась. В общем, той же ночью пришел связной, но не было транспорта, чтобы перевезти нас, и мы пешком двинулись от самого въезда в Эстели до церкви Страстей господних. Связником этим был Хуан Альберто Бландон, товарищ, павший во время восстания семьдесят восьмого года [93]. Был час ночи, и мы шли довольно долго. Помню, как по дороге, услышав звук пересекавшего улицу джипа, мы спрятались. Это проехали гвардейцы, к счастью, нас не заметившие. А уж видок-то у нас был что надо! Моника всегда мне говаривала, что выглядел я, бедняга, что тут ни делай, тем, кем и был, то есть типичным партизаном.
Итак, мы добрались до церкви «Росарио». Весь сонный Эстели затих в дремоте, и когда я вошел в церковь, то тишина эта еще больше увеличивалась спокойствием храма, еще чем-то, ну, неподвижностью ликов святых, тем, что вокруг было замкнутое пространство, ограниченное зависшими без движения занавесями, белизной стен, видом скамей. Ведь я уже больше года, как не входил в церковь. Это была как бы пустота, и время там как бы остановилось, так как эта тишина была чуждой напряженности, царившей в Эстели. Эта тишина не имела ничего общего ни с «Эль Копетудо», ни с пешими переходами, ни с «Ла Сеньоритой», вообще ни с чем, ведь там не существовало времени, все заглохло и было обнажено. Ты мог услышать свое дыхание, даже свое собственное присутствие. Встретил нас молодой священник. Звали его, если я не ошибаюсь, Хулио Лопес. Его очень любили в Эстели. Он был настроен по-революционному. Нас он разместил в своем доме при церкви, где уже были Маурисио и Эриберто Родригес. Не хватало только Байярдо, «Пелоты» и Моники, находившихся также в Эстели, но в другом доме. Мы так разволновались, что спать не могли. Помню, что мы помылись и падре оделил меня толикой вина. Я же ощущал себя эдаким дикарем, поскольку его жилище было таким чистеньким: кровать с двумя матрацами, красивые комоды, книги, требник, на полу небольшой коврик, стенные шкафы с чистейшими сутанами, чистая и опрятная туалетная комната. Среди всего этого мы чувствовали себя эдакими редкими животными. В общем, нам он сказал: «Мойтесь, ешьте, а вот здесь вино». И мы с Маурисио и Эриберто начали разговаривать, анализируя все происшедшее: было ли это предательство, была ли у гвардейцев соответствующая информация или нет, а быть может, к нам внедрили кого-то. Говорили мы и о том, как была уничтожена региональная организация Фронта, о расправах, сожалели о гибели товарищей...
Жилище падре своей чистотою и прохладой как бы продляло тишину церкви, оно было словно частью церкви. Ведь там было даже Христово распятие, классическое распятие с Христом в терновом венце, со склоненной набок головкой и каплями алой крови на лбу. Этот образ всегда приносит тебе ощущение душевного спокойствия. Церкви, со всеми их святыми, обладают атмосферой, исполненной мира, и жилище падре также хранило ее, эту атмосферу вечного покоя. Ведь церкви словно вбирают в себя беззвучное угасание миллионов голосов, миллионов людей, заснувших, отдыхающих, умерших и успокоившихся. Это мир угасшего духа и заснувших страстей. И там, в жилище падре, я постигал безмолвие, так контрастировавшее с тем миром, откуда пришел, и со всем, что в нем происходило: с охотой, которую на Мануэля Майрену и на меня вели гвардейцы, с поспешным ночным отходом ребят из школы, с оккупацией Окоталя. Видимо, там же, при входе в церковь и в жилище падре, эта маленькая церковь Страстей господних в Эстели заставила умолкнуть голоса той небольшой эпопеи, что пережили мы на «Эль Копетудо» и «Эль Сеньорите» в Окотале. Или словно жилище падре вобрало в себя мир надежного подполья. В нем говорить громко ты не захочешь, чтобы не нарушить тамошнюю вековую тишину, тишину того, что было еще до тебя. Ты не захочешь нарушать ее этим абсурдом твоего неподатливого одиночества, сознательного и необходимого. Все это потрясает тебя вне зависимости от того, веришь ты или не веришь в бога. Все это ощущения глубоко личные, идущие изнутри, ну как домашние, довольно потертые туфли падре, что стоят у края коврика. Они были немыми свидетелями того, сколько же стоит живой человек, живущий в этом мире.
В этом доме у нас состоялась встреча с Байярдо, пришедшим вместе с «Пелотой». Было решено, что всем нам там оставаться нельзя, что работу надо продолжать нам, не теряя ни минуты. «Пелота» и Байярдо вместе с Педро Араусом, членом Национального руководства, решили, что я должен отправиться в сельскую местность и начинать работу по подготовке ведения боевых действий. Вот так вот просто и ясно это было сказано. И начинать все это без какой-нибудь отправной точки, не зная где и на пустом месте... А вышло тогда так. Один парень, из Сомото, по фамилии Агилера, преподававший в каком-то училище в Кондеге, оказался в чем-то замешан, и было решено перевести его на нелегальное положение. Поместили его в небольшом доме некоего Савалы, глубоко верующего христианина. Человеку этому сказали, дескать, не смог бы он укрыть на несколько дней молодого парня, преследуемого гвардией, на что тот согласился просто из чувства христианского милосердия. Жил он у шоссе, идущего от Кондеги в Йали, на небольшой усадьбе, называвшейся «Сан-Диего», по соседству со скотоводческим поместьем Рене Молины, верной ищейки диктатуры. Туда-то меня и доставили. Причем только меня, так как Салинас Пинель, как, впрочем, и Мануэль, остались в Эстели, а меня одного послали туда, где находился Агилера, — в «Сан-Диего». Хозяин, увидев, что у него объявился еще кто-то, перепугался. Агилера же, наоборот, обрадовался. У него был пистолет, кажется, 38 калибра и запасная обойма, а я всегда — вот уже несколько лет подряд — ходил при «сорок пятом», и тоже с запасной обоймой. На следующий день хозяин дома спросил нас, когда же мы собираемся уходить (собственно, мы располагались не у него, а в варах 30 [94] от его дома, где укрывались в одном покинутом строеньице). На следующий день, только глянул я на него, как он опять спросил, когда же мы уходим. Я ответил, что не для того мы к нему пришли, чтобы уходить, а затем, чтобы вместе с ним работать для дела революции, вести вооруженную борьбу и свергнуть диктатуру Сомосы. Тогда человек этот уставился на меня квадратными глазами. «Нет, и нет, и нет... — сказал он мне, — мне сказали, что преследуют этого молодого парня, и вот вы здесь, поскольку я христианин, но то, что вы мне предлагаете, — это значит принять на себя определенное обязательство, а у меня жена, дети, работа, и я не могу вмешиваться в подобные дела, так как через это все потеряешь... и вам советую в это не влезать, так как вас победят. Сами поглядите, что в Окотале, ну там, возле Макуэлисо, произошло». Он совсем не представлял, что именно оттуда-то мы и явились. Впрочем, что касается этого человека, то даже то, что он согласился приютить Агилеру, уже было большим шагом вперед, поскольку вокруг царил террор.
Байярдо прислал к нам «почтальона», родственника того сеньора, что сотрудничал с революционным студенческим Фронтом в Кондеге, и я через него же ответил Байярдо, что дом, где мы находились, служить явкой не может, поскольку его хозяин дальше своих общих христианских чувств не идет и настаивает, чтобы мы ушли. После этого появился сам Байярдо и сказал: «Слушай, ты мне не создавай проблемы, а решай их. И уж в любом случае вы должны начать свою деятельность именно здесь, чтобы открыть новый партизанский маршрут, дотянув его аж до гор, к Энри Руису, поскольку именно здесь будет смычка с другим маршрутом, который тянут другие товарищи». Маршрут на целых 300 километров прямо до Модесто! Да он с ума сошел, подумал я, не знает, что такое говорит... Но хотя приказ Байярдо и показался мне абсурдным, я был глубоко убежден, что боевые действия вести необходимо. Ведь для того я и ушел в подполье, чтобы свергнуть диктатуру Сомосы и освободить Никарагуа, следовало идти самыми немыслимыми путями. Вот