лиц, рук — все это сливалось в один сплошной стерильно-бесцветный туман, заполнявший помещение, и только черные висячие усы председателя медкомиссии Христопродавцева, ведшего опрос пациента, выбивались из этого оптического тумана, как здравая мысль выбивается из словесной каши.
— Скажите, больной, вы по-прежнему утверждаете…
— Нет! Нет! Я уже ничего не утверждаю. Пожалуй, теперь я чаще, чем нужно, сомневаюсь.
— Прошу не перебивать. Кстати, как вас теперь зовут? Фамилия, имя?
— Мценский Викентий Валентинович. Как и положено. А я почему-то сомневаюсь даже в этом. Вот вы меня лечили, лекарствами пичкали, процедурами. А я, к своему стыду, сомневался. Сомневался, что я болен именно в том направлении, которое вы определили для меня. И я… улыбался. Мне вдруг стало забавно наблюдать, как все мы, вместе взятые, делаем что-то не то, думаем не о том, чувствуем не так. Иными словами — сознательно притворяемся. Сознательно, но не безнаказанно.
Вслед за признанием Мценского в притворстве председатель комиссии, тот самый, с отвислыми запорожскими усами, доктор и профессор Христопродавцев ненадолго воспылал лицом, словно сглотнул горькую пилюлю обиды. И тут же хитренько подмигнул Мценскому:
— Значит, притворялись, Викентий Валентинович? А кто Генеральному секретарю Организации Объединенных Наций звонил? Спичку в штепсель вставляли и разговаривали? С Пересом де Куэльяром? Выходит, комедию ломали? Выходит, что сознания вы не теряли, а добровольно выбрасывали его на помойку? А все эти кардиограммы и энцефалограммы, они что же — бессовестно врали?
— Разве это со мной происходило? — беззлобно усмехнулся Мценский.
— А с кем же тогда?! — взопрел малость Христопродавцев.
— С моей телесной оболочкой, со скафандром, так сказать…
— Шутить изволите?
— Скучно, потому как…
— Да вы, однако, фрукт! Прошу прощения, товарищи, — обратился председатель к членам комиссии и в первую очередь к Геннадию Авдеевичу Чичко. — Но вас, похоже, и впрямь водили за нос. Трудоспособный экземпляр целый год на казенных харчах, извиняюсь, отдыхал! Больной, вы свободны!
— И как же вас понимать, профессор? Больной я или здоровый? Такой же, как вы? Или?.. И куда мне теперь идти, если я будто бы свободен? За документами, так, что ли?
— Ступайте в палату. Документы вам принесут. И мой вам совет: в следующий раз, когда будете звонить в ЮНЕСКО, не сочтите за труд, замолвите и за нас, грешных, словечко. Из чувства элементарной благодарности хотя бы перед бабушкой Аграфеной, которая вам утку подавала, когда вы не только этих чувств лишились, но и всех остальных.
— Извините… Я, конечно, благодарен. Только мне показалось, что есть проблемы более захватывающие.
— Ну-ка, ну-ка, как там насчет пребывания в другом измерении? Вы об этом заикнулись? Вот те на. Мне казалось, что все уже позади.
— Чепуха. Галлюцинации. Физиология. Спасибо за избавление.
— Тогда почему сомневаетесь?
— Нервы шалят. Устал. Разве не так? — улыбнулся Мценский Христопродавцеву замирительно, а на Геннадия Авдеевича глянул с мольбой.
Комиссию созвали по просьбе лечащего врача, завотделением Чичко, отдавшего себя борьбе с алкогольной и курительной наркоманией столь же безоглядно, сколь некоторые из его пациентов отдавали себя в руки безжалостного порока. Чичко сказал:
— Пощадим Викентия Валентиновича. Он и так, можно сказать, подвиг совершил: с того света вернулся.
Но «запорожец» не унимался. Видимо, в рассуждениях Мценского что-то профессора основательно зацепило.
— Чем намерены заняться после излечения? Ваша специальность?
— Откровенно говоря, никакой специальности не имею. Судя по документам, работал учителем истории. Не хуже меня про то знаете небось. Но иногда мне сдается, что работал я не в школе, а в вытрезвителе, медбратом. Это потому, что я там неоднократно содержался. Произошло слияние восприятий, или как там по-вашему, по-научному?
— Ваши любимые книги? — внезапно поинтересовался Христопродавцев, по-свойски подмигнув Геннадию Авдеевичу.
— «Капитал» Маркса и Ветхий завет! — выпалил Мценский, не раздумывая. — Это что — тест? Вообще-то я все книги люблю. Без разбору. Даже отъявленную макулатуру. Запах книжной бумаги обожаю. Не читаю, но как бы вдыхаю премудрость. А эти две книги… они не литература, а нечто сверхъестественное. Тайна бытия, расчлененная надвое. И на земле именно тогда наступит гармония нравов и философского поиска, когда эти две книги сольются в одну. То есть увидят свет под одной обложкой всечеловеческой любви.
В помещении, где заседала медкомиссия, на лицах присутствовавших возникло замешательство. Казалось, бело-муторный, стерильно-казенный туман еще более сгустился.
— М-мда… И все же кем решили работать в дальнейшем? — взмахнул председатель усами.
— Еще не решил. На первых порах — расклейщиком газет, а может, маркером в бильярдной Дома писателей. По радио приглашали кандидатов на эту должность. Или банщиком — чеки на металлический штырь накалывать. Могу и в школу, только теперь — в сельскую… Вот Геннадий Авдеевич присоветовал в Новгородскую область. Там теперь Нечерноземье поднимают. Мертвые деревеньки на ноги ставят. Одно знаю: в вытрезвитель больше не попаду. Забыл я туда дорогу.
— Ой ли?! — шевельнул усами «запорожец». — А если вам предложат вести в школе, ну, хотя бы историю Древнего Рима?
— Откажусь. Если в городской школе.
— А что… не потянете?
— Я хочу отдохнуть. От всяческих историй. Даже от самых древних, безвредных. Вообще от прошлого отдохнуть, остынуть… И пускай оно вас не смущает, это мое желание. Хочу пожить настоящим; без философских, иссушающих мозг, туманов. Без интеллектуального напряжения. Вернее — перенапряжения. Ибо считаю отныне: подлинная свобода — в неволе, в рабстве служения ближнему, в житейских подвигах, которые принято называть мелочами. В добывании хлебушка насущного, в трогательных до слез квартирных склоках, в промозглых извивах чахоточного города, в конкретных придорожных камушках, прикладбищенских сосенках и церквушках, в речках, наглотавшихся современного мазута, в сладком запахе горькой полыни, в заурядном, а не в изысканном! В доброй встречной улыбке, в пыли и лужах, а не в домыслах-помыслах, уводящих по дороге возмездия (или совершенства) в пустыню мировоззрения. Хочу домой! В старинную петербургскую коммуналку! Просто — в здание, а не в мироздание. Не примите мои откровения за бред или вызов, дорогие товарищи медицинские работники. Я трезв, как никогда. Просто — хватит с меня головоломок. Иду… жить! Благо такая милость предоставилась вновь. Понятное дело — иду, если отпустите. С миром — в мир. С прошлым покончено, как вот с пьянкой.
— Неужто? — прикусил председатель концы усов.
— Бог свидетель! — прослезился Мценский.
— Да-да, покончено, — твердо, как печать поставил, подытожил Геннадий Авдеевич Чичко затянувшиеся дебаты. — И не бог тому свидетель, а я.
Так Викентий Мценский, пятидесяти лет, в первых числах июня был выпущен из больницы за полным излечением от белой горячки (не от ее последствий) и «приступил к исполнению человеческих обязанностей».
Причисление Мценского к здравомыслящему большинству оформили документально, выдали ему взамен больничного халата узелок с малознакомыми носильными вещами, в которые Мценский мучительно долго переодевался, блуждая в забытой одежде, как в чужом городе. Одежда была великовата и пахла дезинфекцией. Вместе с одеждой вручили Мценскому паспорт, снабдили медицинской справочкой, а также рецептом на успокоительные пилюли.
Остаточным явлением недуга можно было считать ослабление памяти, проявлявшееся в частичной утрате именно тех событий и обстоятельств, что предшествовали водворению Мценского в нервную