То ли слишком уж плотно и слишком быстро захлопнулись ворота края, как только вошли в него советские танки. Но только пустующих страниц летописи теперь уже не заполнить.
Тем больший интерес могут представлять и крупицы знаний, сохранившихся в памяти отдельных уцелевших очевидцев. Год-два тому назад на страницах «Н<ового> р<усского> с<лова>» были трогательные воспоминания Валерия Перелешина о харбинском «Рубеже» — малом литературно- художественном детище харбинских журналистов, писателей и поэтов.
Журнал издавался более двух десятилетий и разлетался желанным гостем по всему русскому Китаю, а порой и дальше его.
Прочувствованная статья поэта отозвалась неизбывной грустью в сердцах харбинцев: газетная вырезка с нею залетела даже в СССР и, пройдя цепочку добрых рук, легла на стол автора этих строк.
В воспоминаниях Валерия Перелешина отсутствовали последние звенья биографии журнала, под белым пятном неизвестности оставалось и все относящееся к смерти журнала, о чем лишь строились догадки. Пробившись в мою заснеженную уральскую избу, перелешинские воспоминания, не знавшие ничего о смерти «Рубежа», попали в самую точку: в засыпанной снегом избушке жил как раз человек, на руках которого и «умер» «Рубеж». Можно сказать даже больше: оба они умерли вместе, одновременно, в обнимку, так сказать <…>.
Гудели сумасшедшие августовские дни 1945 года. По улицам Харбина носились зеленые машины, скрежетали гусеницы танков, стучали каблуки солдатских сапог. Город наводняйся вооруженной до зубов армией. Было странно и страшно. Начали исчезать люди…
Уже опустело редакторское кресло «Рубежа». Е. С. Кауфман[167] , далеко не безызвестная в газетном мире Дальнего Востока фигура, исчез одним из первых, по- видимому, даже значительно опередив события. Горькая история его внезапного перемещения в подвальное небытие довольно поучительна. В числе различных представителей населения города он приехал в воинский штаб приветствовать русскую армию. Делегацию приняли, переписали, — а потом почти всю отвели в тюремные камеры… Евгений Самойлович умер спустя лет 15 в уральском городе Краснотуринске, работая чем-то вроде фельдшера.
Был у «Рубежа» и секретарь редакции — Леонид Павлович Жаров [168], многолетняя правая рука у Кауфмана еще по газете «Заря», прихлопнутой японцами от испуга вскоре после Ялтинской конференции. Человек артистического склада, обаятельный и с явным эмоциональным перевесом над рассудком, Жаров никогда не значился в числе претендующих на прозорливость. И все же в нужную минуту оказался прозорливее тысяч других — может быть, потому, что меньше всего пользовался рассудком: 12 августа, за два дня до прибытия первого советского десанта, благоразумно отбыл с семьей из города в беженском поезде на юг. Отбыл вопреки желанию семьи, вырвав ее согласие лишь под угрозой самоубийства (вставал уже на табуретку с петлей на шее!). Нельзя найти большего доказательства преимущественной ценности интуиции как компаса по морю жизни. Останься Жаров в Харбине — его ждала бы горькая участь других журналистов. Отъезд же в Тяньцзин круто все изменил. Отсидевшись там, он в 1955 году благополучно прибыл с возвращенцами в Новосибирск и столь же благополучно, хотя и небогато, прожил еще несколько лет <…>.
22 августа 1945 года! Вот дата смерти «Рубежа», которую не знал поэт Перелешин. В обезумевшем от невиданных событий городе все бурлит, куда-то мчится, торопится. Мое «Харбинское время» (в этой газете я статейщик-очеркист) вышло с взволнованным заголовком в центре страницы: «Русские! Русские! В Харбине! Пришли, прилетели, приплыли!»
Русские, русские…
Вдруг вспоминаю: «Рубеж»! Надо же выпустить очередной номер. После редактора и секретаря я в журнале следующая по нисходящему рангу инстанция: старший сотрудник. А если точно — единственный штатный сотрудник, а если еще точнее — обычная редакционная ломовая лошадь, имеющая много ипостасей, но делающая одно: заполняющая журнал текстом. Разным. Начиная от музыкальной рецензии и кончая словесным оформлением иллюстраций с заранее заданным количеством став…
Бегу в редакцию журнала (Сквозная, 7! — кто не знал этого маленького скромного домика, вмещавшего в себя газетно-журнальное сердце города?).
Кроме зияющих пустотой редакционных кабинетов, нахожу растерянных работников типографии и еще нечто более интересное Все с оттисками шло хорошо. И вдруг нам подали оттиск обложки. И в наших сердцах зашевелился ужас: на носу у Сталина… оказалось нечто похожее на огромный оскорбительный прыщ!
Это предательски-провокаторски сработала обратная сторона с ее объявлениями.
Стали пробовать другую бумагу, прыщ бледнел, но не исчезал.
Шел 12-й час ночи. Я поручаю управляющему и метранпажу или найти наконец соответствующую, безопасную бумагу, или переверстать или даже вовсе убрать объявления. А меня они отпускают до пяти утра домой. Поспать хоть два-три часа. В пять я приду, проверю и благословлю в печать. Так оно и было бы…
Но только в пять часов я не пришел в редакцию.
Я никогда больше в нее не пришел.
В 2 часа ночи около моей квартиры раздался топот солдат и показались черные тени фуражек на оконных занавесках.
В ту ночь я расстался с женой. Снова мы увиделись с ней лишь через 28 лет, а вновь соединиться смогли только в конце 1975 года — через 30 лет.
Так умер «Рубеж». Набранный номер не был отпечатан. Журналу, оказалось, не суждено было стать советским <…>. Как и автору этих строк <…>.
Сергей Яворский. Австралия
Н. М. Крук
26 декабря 1997. Сидней (Австралия)
Дорогая Лашенька,
Перечла странички твоих писем — апрель, июль, ноябрь — боюсь, что где-то плавает одна страничка, но того, что перечла — достаточно: я с тобой, в доме, где растворяется время в работе и добрых намерениях и недовольстве собой (точно как у меня), в Париже с Герра и Петровым, в твоих воспоминаниях о поездках и встречах «во времена оны». Знаешь, я понимаю Линника и всех остальных, желающих восстановить твое, наше прошлое — им это интересно не только как материал (это, конечно, тоже), но и как утонувшая Атлантида, и все это в ретроспективе плюс экзотика твоей жизни!..
А дальше что? И вообще, как это выразить? Стихи возникают редко, но вдруг, именно от солнца, либо музыки, либо просто мгновенного удовлетворения «в собственной коже» возникает теплое и неплохое стихотворение <…>.