И я, и ветер за стеной. Но ночи строгими очами, Как сторожа, следят за мной. Вершат обход свой непреложный, Листвой под окнами шуршат… И замедляют шаг тревожно, И замирают, не дыша… И отступают, и бледнеют, И исчезают на глазах… И лишь усталый ветер веет В опустошенных небесах. В них нет чудес. И нет участья. И встанет новый день во зле. Но — жить! Но быть какой-то частью Тут, на затоптанной земле! Я встану. И лицо умою, Чтоб встретить утро как всегда. И посмеется надо мною Извечно юная вода.

…Теперь слышу «зов кухни».

4 мая 1969. Таити

Это не значит, что я целых два дня проторчала на кухне. Кроме этого — ездила верхом, за покупками, перешила платье, чтобы красоваться в гостях <…>, давала балетный урок девочкам. <… > И два с половиной дня ушли…

Если смерть моего рыженького Ульриха[105] могла помочь человеку, то это утешает, но, Мэри, скажите, кто этим «занимается»? Бог, которого надо питать жизнью его созданий? После христианства с его «Отче наш», с Пастырем добрым, пусть даже символами — тот страшный Бог Авраама, Исаака и Иакова — совершенно неприемлем… А между тем сам Христос должен был принести Себя в жертву? Кому? Совершенно непонятно и страшно. И жертвы этому Кому-то всегда приносились и приносятся. Может быть, это Шива? Шива, который разрушает, потому что надо созидать новое, и все это держит какое-то равновесие в целом…

В молитву я верю. И в святых тоже. И всегда (нет, не всегда) молюсь за животных Франциску Ассизскому. И Серафиму Саровскому тоже. Когда я была маленькой, я запуталась в святых и однажды призналась маме, что Боженьку очень люблю, а всех этих святых что-то не очень. Теперь у меня получается наоборот. Интересно, наступит ли полное просветление или я так и умру в ереси.

А Вы, Мэри, пожалуйста, не умирайте. То, что Вы все вспоминаете и сожалеете о «бесполезной жизни», может быть перед новым периодом, большой переменой. У меня всегда так бывало. Не умирайте, потому что Вы замечательно пишете — Вы еще должны многое сказать. Не умирайте, потому что Вы так чувствуете и понимаете жизнь. Не умирайте, наконец, потому, что Вы умеете и других вытаскивать — вот Валерия вытащили, он писал, что его жизнь теперь осмыслена (благодаря Вам), и даже такого чурбана, как я, начинаете раскачивать. Меня нельзя бросать, я погибну на кухне, причем ни мне, ни другим от этого большой радости не будет. Вот.

<…> Вы пишете, что Пастернак плохо пишет прозу, да и многие русские об этом говорят, в том числе и Одоевцева, а мне этого совсем не видно, мне кажется, что замечательная проза. А то, что книга не сложена так «удобно», как обычно, а вся разбита на несвязные куски, то это, мне кажется, как жизнь. В жизни тоже не видно связи между отдельными впечатлениями. Не угадаешь, кто пройдет мимо, сыграв, тем не менее, очень важную роль, может быть, повернув нашу жизнь в другую сторону, и «чем кончится и чем сердце успокоится».

Но вообще я хочу спать, льет дождь, и я высказываюсь смутно…

Стихотворение про промахнувшуюся колдунью пока печатать не надо, хотя вы сами знаете, как путается личное с выдуманным — «придерешься» к чему-нибудь настоящему, ну, и разведешь <… >.

Когда мне было лет пятнадцать, в «Рубеже» появилось мое стихотворение о том, как алым цветом распустилась страсть и еще что-то вроде. Мамины знакомые приходили сокрушаться о моем преждевременном падении. А фактов было на пятак молодой человек на меня смотрел «так», и на меня действовало — ну, и написала… (Но вообще-то, на самом деле, это тоже считается, не правда ли? Иногда больше, чем факты, о которых столько волнуются.)

Да, Ваш «Питомник»[106] уже известен в Союзе. <…>

Целую <…> буду писать прозу, только не умирайте совсем.

9 февраля 1970. Париж

Милая Мэри,

Хотела Вам ответить чем-нибудь приятным, например: сделала то-то и то-то для «Возрождения». Но вместо этого — заболела гриппом и не сделала ничего. Кроме одной насильной подписки для одной знакомой, что не могла раскачаться. Но и за нее не заплатила, так как пошла на свиданье с Горбовым[107] и Оболенским[108], уже чихая и кашляя, и <…> забыла деньги. Знаю, знаю… шляпа. (Кстати, у меня и не было достаточно на две подписки.) Теперь я их «собрала и зажала», звонила князю[109], но он занят журналом и обещал позвонить, когда освободится.

Впечатление от встречи? Мне было безумно грустно. Мне подумалось, что это люди — пусть талантливые и замечательные, но выбрасываемые ходом жизни и истории за орбиту жизни (очень хочу ошибиться). И бросающиеся в последний бой оттого, что повернуть уже некогда и некуда.

Очень полюбила вдруг Горбова. За то, что ворчун, упрямый барин, считающий, что писать стихи вообще незачем, так как Пушкин уже написал «Евгения Онегина» и вообще все написано. И страдающий от упразднения «ятей», как Аввакум из-за двуперстного креста. Готова и полы мыть у него (подмешивая слезы жалости, которые меня душили в кафе). Не из-за того, что мне жалко «ять», борьбу и «Возрождение».

Но мыть пол не позвали, хотя и предложила любую такую помощь. Попросили написать рассказ. А он-то у меня и не получается. Во-первых, писать стихи можно и в кухне, вперемешку с другой работой, а рассказ — надо засесть. А во-вторых, даже и засев, вижу, что не умею. И очень страдаю: такой наплыв мыслей, столько сюжетов и всего прочего, но скачу, как блоха, с одного на другое и ни на чем не могу остановиться. Только наткнусь на что-то — некогда. <…>

В Горбове все трогательно: и «ять», и протертое пальто, и нечто вроде чувства «виноватости» или тихого отчаяния перед надвигающейся старостью и глухотой. И я словно чувствовала себя виноватой перед ним, человеком и писателем, за свою «очень относительную молодость» и бодренький вид.

А князь, маленький и сгорбленный, как стручок (я ожидала высокого, усатого, с холодными глазами),

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату