соцреализма. Именно здесь материализуются эти «снижения» и «подъемы».
Соцреализм имеет дело с развивающимся героем. «Человек – не стоит, а становится, живет в процессе «становления»», – настаивал Горький[573]. Однако этот становящийся герой изображается вовсе не динамически, но статически и иконически. Какова же связь между соцреалистическим героем как «вербальной иконой» (по точному определению К. Кларк) и его эпистемологией?
Советского героя нужно искать не столько в русской классической литературе[574], сколько в западном дискурсе перековки (это западный сюжет с говорящим по– русски персонажем): толчком к его развитию и сюжетом его «становления» является перековка. Иначе говоря, этот сюжет связан с насилием, а задача советского романа или фильма, повествующего о герое, «живущем в процессе становления», фактически сводится к
Но стратегия дереализации жизни, производимая в соцреалистической героике, будет неясна без понимания трансформации советских моделей героического поведения. Если обратиться к кино, то можно увидеть, что такие фильмы, как «КШЭ» Эсфири Шуб, «Иван» Александра Довженко, «Комсомольск» Сергея Герасимова, и многие другие не просто демонстрировали «странный сплав из извращенных авангардистских утопий и возрожденных доавангардистски–классических принципов искусства», но визуализировали процесс превращения идей «тейлоризма» в пропагандируемый Сталиным «фордизм», рабочих у конвейера – в «рабочие машины», а работающих на больших стройках крестьян низводились до уровня «людей–муравьев» из гигантской «трудовой армии». Как точно заметил Ганс–Йоахим Шлегель, «в период уже не воображаемой, а реальной индустриализации и коллективизации Новый человек […] формируется и встраивается в конкретно тоталитарные, оруэлловские общественные будни»[575]. В этих?то «буднях» и происходит трансформация героики. Она хочет
Этой двуплановостью и пустотой неназываемой и непоказываемой реальности насилия и объясняется постоянная забота советской эстетики об утверждении «
Той же целью – сокрытия неизображаемого насилия – порождается и деперсонификация героики, которая якобы растворяется в повседневности: «В своей обыкновенности советские люди уже становятся
Цели дистанцирования советской героики от насилия служит и постулируемое в советской эстетике наступление героического века, слишком рано отпетого Гегелем. Напротив, он только наступил, создав условия для героической деятельности: «Единство личности и народа, индивидуального и субстанционального, как сказал бы Гегель, это и есть выражение того несокрушимого морально– политического единства народа, которое создано партией Ленина–Сталина в нашей стране». Так наступает царство свободы, поскольку «веления народа и партии, призывы вождя человечества товарища Сталина – это не внешнее, а внутреннее для каждого советского человека. Наиболее полное овладение внутренней свободой как познанной необходимостью и создает героя. Поэтому процесс роста героизма в нашем народе есть процесс беспредельный»[578]. Из этих «философских предпосылок» следовал вывод: героический век является продуктом порожденных социализмом новых «отношений», поэтому «наши герои обладают единством внутреннего побуждения и внешнего веления, которое вытекает из единства мира (т. е. общества) и личности. У наших героев нет коллизии страсти и долга, конфликта между ««хочу» и «должен»»[579]: «советский человек хочет того, что он должен сделать, и должен он поступать так, как он хочет»[580]. В этом пространстве проблема насилия вообще не могла возникнуть.
Специфика советской героики состоит в том, что она рождается из преодоления трагедии (а не наоборот; тогда как известно, трагическое рождается из распада героики). Между тем задачи дереализации советской повседневности требовали сокрытия насилия и тотальной эстетизации жизни, т. е. ее гармонизации и героизации: «Наше искусство должно быть искусством о героях и для героев, искусством, достойным большевизма, который выступает не только как величайшая революционизирующая сила, но и как могучий эстетический фактор. Произведения советского искусства, воспитывающие новые и новые когорты героев, помогающие советскому народу совершать его героические деяния, останутся в веках непревзойденными творениями человечества эпохи созидания нового, бессмертного мира»[581].
Советское искусство, утверждал главный советский искусствовед 40–х годов Г. А. Недошивин, не только «не видит своей основной цели в развитии образов трагического конфликта», но вовсе отказывается признавать трагическое измерение жизни: «Красота трагического заключается не в гибели героя, не в его страданиях, а в его борьбе, страстности и силе, которых не могут сломить ни страдания, ни смерть»[582]. Иными словами, трагическое – это и есть героическое. Эта замена с необходимостью порождала суррогат трагедии – мелодраму, которая, как заметил Питер Брукс, «не просто представляет «выпадение» из трагедии, но является ответом на утрату трагического видения»[583].
Героика разлагается: чем дальше, тем больше герой сливается с идеалом – ему уже некуда расти и незачем перековываться. Это радикально отличает Корчагиных 30–х годов от Тутариновых и Журбиных 40–50–х. Описанная Катериной Кларк траектория развития героя исчерпывается, а сам героизм сливается с «передовой моралью»: «Нечего бояться «прописи» и «жуткой положительности» в герое, как боятся некоторые товарищи, – призывал своих коллег–кинематографистов Вс. Пудовкин в 1935 году. – Противная фальшь прежних нравоучительных хрестоматий заключалась не в приемах, а в самом существе содержания, имевшего боковой фальшивый смысл. Героический эпос, в упор воспевший прекрасное, давал величайшие произведения»[584]. Искусство погружается в «героический эпос». «Строгий юноша» Юрия Олеши и одноименный фильм Абрама Роома могут быть поняты как точка критического продумывания этой ситуации в советском искусстве.
Трансформация героизма в «героику труда» фактически завершает распад героического. Как утверждала советская эстетика, «социалистический героизм, который складывается в людях нашей эпохи, вытекает не из индивидуального сознания человека в необходимости совершить какой?то особый поступок, выделяющий его по сравнению с другими, а из твердого убеждения, что этот поступок социально полезен и необходим. Такие подлинные герои социалистической стройки совершают свои героические поступки, рассматривая их не как героическое дело, а как обычную будничную работу, как социалистическую форму труда»[585]. Как показывает анализ экранизации романов Всеволода Кочетова «Журбины» Иосифом Хейфицем и «Жатва» Галины Николаевой Всеволодом Пудовкиным, «массовость трудового героизма» радикально меняет жанровую структуру производственного и колхозного