Судейкин — подчеркнуто русский художник. В нем очень выявлена та особая черта, которая простому глазу кажется насмешкой над самим собой: нарисует, например, человек от всей своей душевной взволнованности картину и под конец, где-нибудь сбоку, усмехнется, нарочно покажет кукиш, — всё, мол, это нарочно… всё, мол, это пустячки.
Черта эта — стыдливость, или юродство, или лукавство, или, быть может, еще не осознанный инстинкт, — лежит в самой основе русского человека. В его жилах текут две крови: прозрачная — кровь Запада и дымная — азиатская кровь. Еще не умом, но кровью русский человек знает больше, чем человек Запада, но инстинкт его до времени велит охранять это знание крови. Отсюда — лукавство, заслоночки в тех местах, где — вот-вот — откроется провал в вечность, отсюда — юродивое бормотанье Достоевского, отсюда — хитрый, раскосый глаз в уголку каждой картины Судейкина.
Три периода жизни Судейкина, — он родился в старинной усадьбе Смоленской губернии, юношеские годы провел в Москве, зрелые в Петербурге, — обусловили три основных грани его творчества: романтическую поэзию, реализм и изысканность.
Старинная помещичья усадьба насытила его душу очарованием: волнистых полей, покрытых хлебами и пятнами мирно пасущейся скотины; проселочной дороги, по которой вдали, в облачке пыли, скачет в бричке отставной штабс-ротмистр, спеша куда-нибудь в гости; зеленым сумраком рощи, где босоногие красавицы в цветных сарафанах водят хоровод, а барин с трубкой под дубом глядит на них, ласковых, сильных, пугливых, и не наглядится…
Москва раскрыла ему веселую, полнокровную, живую реальность. До ближайших к нам лет Москва не поддавалась унынию асфальтового черта: трамваи, семиэтажные дома, автомобили и пр. лишь увеличивали ее полнокровие. Никакими усилиями из этой развеселой деревни нельзя было сделать индустриальный, унылый город. Лихач с непомерным, ваточным задом запускал злого жеребца прямо с Тверской в переулки, на Живодерку, в такие места, которые могли переварить какую угодно логику, какое угодно уныние. Однажды Судейкин рассказал мне о том, как он пировал за Москвой-рекой, где-то в Девкином переулке, на купеческой свадьбе, — сам Островский крякнул бы от удовольствия, слушая этот рассказ.
Лет пятнадцать тому назад в самом разгаре был петербургский художественный период, выраженный в формуле: «Искусство для искусства». Формула эта была страшна и гибельна для малокровных, для творцов без сильного запаса творчества: у них она вырождалась в чистый эстетизм, в кружковщину. Но Судейкин приехал тогда в Петербург с такими залежами творчества, что эстетическая формула была для него лишь благодетельна: она организовала его талант и придала ему высшее очарование. Судейкин сразу же вышел на европейскую арену.
Судейкин соединяет в себе два извечных противоречия, две культуры: Восток и Запад. Давнишний спор о путях русского искусства дает, в лице Судейкина, сильный перевес тем, кто утверждает, что культурная миссия России в соединении двух миров, Востока и Запада, двух враждебных и каждого в отдельности несовершенных миров, влекущихся и не могущих постигнуть друг друга, как два начала — мужское и женское. Россия — их мучительное слияние. Россия сегодняшнего дня — исступленные, кровавые судороги двух слившихся, наконец, миров. Россия будущего — благодать изобилия, цветение земли, мировая тишина. Русскому искусству — венец на пиру.
Открытое письмо Н.В. Чайковскому*
Глубокоуважаемый Николай Васильевич, обращаюсь к Вам как к председателю Комитета помощи писателям, потребовавшему у меня объяснений моего сотрудничества в «Накануне». С большой охотой даю эти объяснения.
В вашем письме вопрос, — почему я пошел? — непосредственно связан с почти предрешенным обвинением меня. Поэтому, предварительно, я принужден отвести обвинение и затем уже ответить Вам.
Газета «Накануне», «заведомо издающаяся на большевистские деньги», как Вы пишете, — на самом деле издается на деньги частного лица, не имеющего никакой связи с нынешним правительством России. «Накануне» есть газета свободная, редакция состоит из членов группы «Смена Вех», сотрудники — из примыкающих, в широком смысле, к общей линии этого направления. Основным условием моего сотрудничества было то, что «Накануне» — не официоз.
Затем: — задача газеты «Накануне» не есть, — как Вы пишете, — борьба с русской эмиграцией, но есть
Я же, сотрудник этой газеты, вошедший в нее на самых широких началах независимости, — политической борьбы не веду, ибо считаю, что писатель, оставляющий свое прямое занятие — художественное творчество — для политической борьбы, поступает неразумно, и для себя и для дела — вредно.
Теперь позвольте мне указать на причины, заставившие меня вступить сотрудником в газету, которая ставит себе целью: — укрепление русской государственности, восстановление в разоренной России хозяйственной жизни и утверждение великодержавности России. В существующем ныне большевистском правительстве газета «Накануне» видит ту реальную, — единственную в реальном плане, — власть, которая одна сейчас защищает русские границы от покушения на них соседей, поддерживает единство русского государства и на Генуэзской конференции одна выступает в защиту России от возможного порабощения и разграбления ее иными странами.
Я представляю из себя натуральный тип русского эмигранта, то есть человека, проделавшего весь скорбный путь хождения по мукам. В эпоху великой борьбы белых и красных я был на стороне белых. Я ненавидел большевиков физически. Я считал их разорителями русского государства, причиной всех бед. В эти годы погибли два моих родных брата, — один зарублен, другой умер от ран, расстреляны двое моих дядей, восемь человек моих родных умерло от голода и болезней. Я сам с семьей страдал ужасно. Мне было за что ненавидеть.
Красные одолели, междоусобная война кончилась, но мы, русские эмигранты в Париже, все еще продолжали жить инерцией бывшей борьбы. Мы питались дикими слухами и фантастическими надеждами. Каждый день мы определяли новый срок, когда большевики должны пасть, — были несомненные признаки их конца. Парижская жизнь начала походить на бред. Мы бредили наяву, в трамваях, на улицах. Французы нас боялись, как сумасшедших. Строчка телеграммы, по большей части сочиняемой на месте, в редакции, — приводила нас в исступление, мы покупали чемоданы, чтобы ехать в вот-вот
Затем наступили два события, которые Одним подбавили жару в их надеждах на падение большевиков, на других повлияли совсем по-иному. Это были война с Польшей и голод в России.
Я в числе многих, многих других, не мог сочувствовать полякам, завоевавшим русскую землю, не мог пожелать установления границ 72 года или отдачи полякам Смоленска, который 400 лет тому назад, в точно такой же обстановке, защищал воевода Шеин от польских войск, явившихся так же по русскому зову под стены русского города. Всей своей кровью я желал победы красным войскам. Какое противоречие. Я все еще был наполовину в призрачном состоянии, в бреду. Приспело новое испытание: апокалипсические времена русского голода. Россия вымирала. Кто был виноват? Не все ли равно — кто виноват, когда детские трупики сваливаются, как штабели дров у железнодорожных станций, когда едят человечье мясо. Все, все мы, скопом, соборно, извечно виноваты. Но, разумеется, нашлись непримиримые: они сказали, — голод ужасен,