мою сторону. Ближайшая ко мне смущенно улыбнулась — иронически? призывно? Вероятно, она сама не знала — но мне пришлось ей ответить… Вторая тоже улыбнулась: все происходило в молчании, тайком, как в школе; в такой обстановке я сам чувствовал себя не в своей тарелке.
Эпонина поведала мне впоследствии, что в церкви ее охватила паника; она уже не могла отступать (впрочем, она и не пожелала бы уйти ни за что на свете), но она поняла: перед Робером она онемеет, замрет и оцепенеет, как под взглядом Горгоны Медузы! Она заранее представляла себя раздавленной величием священнослужителя, неспособной ни раскрыть рта, ни пошевелиться, вместо того чтобы наброситься на него и беспорядочно срывать с себя одежду, обдавая его лавиной грубых проклятий.
К этому параличу добавлялась еще нервозность ее подруг, происходившая от вынужденного молчания и неподвижности. Они сидели довольно спокойно и только время от времени болтали между собой. Но вот стало прорываться их приглушенное хихиканье, и эти детские смешки действовали все более заразительно, вступая в резонанс с тем состоянием удушья, в котором мучилась Эпонина. Впрочем, Эпонина не могла не почувствовать болезненную смехотворность этой ситуации. Не знаю, что именно ей на ухо сказала соседка, но она засмеялась, и потом ей было очень трудно остановиться. Я даже увидел, как некоторое время спустя она начала нервно заламывать руки; тогда она медленно обратила ко мне беспокойный взгляд, в котором читался вопрос. Она забыла об обиде и искала поддержки. Это должно очень плохо кончиться; зрелище было настолько абсурдно и в то же время, в тот самый момент, настолько успокаивающе, что я стиснул зубы, не в силах иначе, как обеими руками сдерживать овладевший мною сумасшедший смех. Та же самая реакция сразу возникла у Эпонины, а потом и у ее подруг.
Присутствие в первых рядах этих ярких девиц, чей взгляд, расслабленность и смешливость говорили о плотских радостях, уже само по себе слегка щекотало нервы. Я плохо мог представить себе более тягостной провокации по отношению к своему брату, но я сам словно разрывался между опасением, ожиданием и желанием неизбежного. Яркие, агрессивные цвета платьиц, плохо прикрывавших их красивые «пухленькие» тела и, напротив, разглашавших все их тайны, выглядели в церкви совершенно скандально. Место, выбранное Эпониной и ее подругами, шокировало тем более, что их самих удручала несообразность своего присутствия. Верующие, вообще-то говоря, ничего не замечали; но у девиц было такое ощущение, что они стали центром внимания. Позже они рассказали, что за мысль пришла им в голову, когда они принялись шутить и посмеиваться: их словно выставили «на выбор», как это было «в заведении», но ожидаемый ими «господин» на этот раз был священником в ризе. Мой брат, над которым, как я теперь знал, Эпонина взяла перевес, мой брат, в блеске священных украшений, но пребывавший уже по ту сторону тревожной тоски, мой брат должен был напороться на скандал: он бросил Эпонине вызов, она отплачивала ему сполна. Изможденное дыхание отныне безысходной жизни направляло его к мессе, которую ему предстояло пропеть; но алтарь, к которому он восходил, был заминирован: гривуазная ирония развратным отражением откликалась на божественную иронию, которую он нес в себе. Эти красивые бесстыдные тела и этот вульгарный смех были преисполнены чем-то здоровым и опрокидывающим, приводящим в оцепенение, как взгляд Медузы, чем-то подлым, победоносным, разоблачающим всю лживость добродетели. Я больше не сомневался: в присутствии Эпонины моему брату уже не хватит духу играть свою роль. Но моя уверенность сдерживалась тревогой: это было слишком просто, слишком безупречно; когда наступило молчание, предваряющее торжественный выход Робера, у меня больше не было сил что-либо предполагать. Теперь уже скандал вовсе не пугал меня. Теперь он мне казался не менее обязательным, чем обязательный порядок службы — для верующего. Но это действительно было слишком красиво: все напряглось до крайности, и мы вот-вот должны были все испортить; наше ожидание подошло вплотную к смеху, мы могли невольно расхохотаться, могли не сдержать безумного смеха, взрывающегося от желания его притушить. Наверное, это нас, Эпонину и меня, и спасло, так что под конец нас даже стал подавлять страх. Постепенно становилось так тягостно, что подруги Эпонины растерялись. Когда раздались звуки органа и мой брат стал медленно выходить вслед за мальчиками-хористами в сторону нефа, эти смешливые девицы сами ощутили дрожь. Со сжимающимся сердцем мы с Эпониной глядели на аббата: он был очень бледен, замешкавшись одно мгновение, он посмотрел в нашу сторону затуманенным взором больного, но потом шаг его стал тверже; он поднялся по ступеням хоров и продолжил свой ритуальный ход к алтарю.
При звуках песнопений — какая-то молодая женщина с резким голосом ворковала «Introït»17 — я услышал шепот девиц. Они шептались, но прохождение моего брата привело их в явное замешательство. Я слышал, как рыжая Рози шепнула Раймонде на ушко: «Какой он душка!» Но это лишь усугубляло все более умопомрачительное развитие событий.
В тот момент мой брат повернулся к нам спиной, весь превратившись в священный силуэт своей ризы: это меня одновременно завораживало и разочаровывало. Неподвижный и тайный танец священнослужителя — сначала у подножия, потом на ступенях алтаря, — неподвижный, но увлекаемый потоком литаний kyrie18, громоподобными звуками органа, — раздражающе в подобной обстановке напоминал дорожную пробку (когда нетерпение машин передается с помощью концерта клаксонов). Но вот сопровождаемые органом песнопения умолкли, и мой брат медленно повернулся в соответствии с ритуалом, в этом торжественном молчании.
Я знал, что теперь он должен прокричать — голосом стонущим, протяжным и исходящим из далеких миров — простое и короткое dominus vobiscmn19, — и он сделал ощутимое и долгое усилие, чтобы запеть, но голос не зазвучал; на его губах промелькнула едва заметная улыбка, он, казалось, пробудился, но в тот же момент снова замкнулся — это было совсем по-детски. Потом он взглянул на Эпонину, саму охваченную страхом, и упал: его тело внезапно размякло, заскользило и покатилось по ступеням алтаря. Остолбенелые люди в ужасе отшатнулись от вопля Эпонины, а мои руки судорожно вцепились в подлокотник скамейки.
X. Благодать
Я сразу не понял: это не походило на комедию. Лишь позднее до меня дошло, что в конечном счете доминировало в характере аббата: чрезмерно быстрые движения его мысли уже давно вынуждали его ко лжи. Этим-то и объяснялась его решительность: он легко принимал какую-то точку зрения и верил безоговорочно, ибо на самом деле он никогда не занимал никакой позиции и ни во что не верил по- настоящему. Эта изменчивая ирония и привела его к набожности. Но разыгрывал он эту набожность до умопомрачения, или, точнее, только умопомрачение набожности и было ему знакомо. Сейчас я все больше убеждаюсь в том, что, если бы не та абсурдная комедия, мы продолжали бы зависеть друг от друга самым вульгарным образом. И нам никогда не удалось бы достигнуть одиночества. Итак, именно сходство, а не противоположность наших характеров, заставляло нас проявлять несовместимые чувства, те, что вернее всего должны были разочаровывать и раздражать другого. Мы были неприемлемы друг для друга, ибо у нас была одинаковая раздражимость духа.
Я, должно быть, в конечном счете осознавал, что эта абсолютная противоположность имела смысл совершенной одинаковости. Но в тот день, когда мой брат упал, это предчувствие было для меня еще новым, я впервые понял его, когда он при нашем разговоре отказался от притворства.
Едва придя в себя, я бросился ему на помощь. Это был тяжелый момент: к нему в беспорядке подступала толпа, чтобы лучше увидеть. С помощью привратника мне удалось освободить хоры, на которых лежало распростертое тело моего брата. С ним были только две монахини и я. Вернувшись на свои места, верующие ждали в молчании, которое нарушалось перешептываниями; Эпонина, Рози и Раймонда по- прежнему были в первых рядах. Я тихо разговаривал с монахинями, один из мальчиков-хористов принес лекарства, воду и полотенце. Классическая архитектура хоров придавала сцене театральную значительность. Эпонина рассказывала мне впоследствии, что ей казалось, будто какое-то чудо уносит ее с земли. Торжественность мессы сменилась иной, душераздирающей торжественностью: молчание органа, неловкость присутствующих, которая включала в себя элемент религиозного сосредоточения, — прихожанки преклоняли колени прямо на плитах и молились почти в полный голос, — делали это зрелище