В объятиях Эпонины я испытывал обостренное наслаждение. Разбитый усталостью и страданием, я ощущал, видя и касаясь срамных ее частей, нечто вроде счастливой горечи; от свежести тайных складок ее тела мне передавалась раздирающая и оттого еще более сильная экзальтация. Нагота ее воплощала порок, в самых эфемерных движениях ее был горький смысл греха. Благодаря злоупотреблению сладострастными спазмами ее нервы выработали такую издерганную чувствительность, при которой малейшие, едва ощутимые толчки возбуждали у нее зубовный скрежет сладострастия. Только холодные или целомудренные люди говорят, что привычка притупляет чувства: на самом деле всё происходит наоборот, но это наслаждение подобно наслаждению живописью или музыкой, в которых постоянно должна быть какая- нибудь неправильность. Ночные забавы становились еще привлекательнее, когда каждый из нас соглашался играть по правилам другого. Я делал вид, что приготовляюсь к ножу мясника, о котором, вероятно, возвещало непристойное приношение. Эпонина, воображая себе эту сцену, стала лиричной: я был мужчиной, которому предстояло умереть такой экспериментальной смертью; она играла словами, которые в ее устах обретали странное звучание. Тогда она отдавалась, смеясь от ужаса.

Распаляясь от разговора, в ночном мраке, захваченная впечатлениями от вчерашнего сюрприза, она дошла до такой похотливости, что мы начали терять голову. Она хохотала дрожа и хохотала от дрожи; опрокидываясь, она вся трепетала, потом хрипела, и хрипы эти разбивались или, может быть, продолжались ее нервическим хохотом. Я сказал ей, что эта ночь — долгожданная для нее ночь, ее ночь.

— Нет, Шарль, — сказала мне она, — это твоя.

— Но если оправдаются твои ожидания, — возразил я, — то мне не суждено будет узнать развязку: я не увижу ее, ты будешь наслаждаться ею одна!

Я полагал, что она засмеется, но она, наоборот, вздрогнула. Она замерла и сказала мне тихим голосом:

— Послушай, я слышу шаги.

Я прислушался, и, признаюсь, меня охватило волнение.

— Он остановился, — сказала она.

Я взглянул на часы: было уже три часа. Я ничего не услышал.

— Ты уверена, что слышала?

— Да. Может, он разулся.

Темнота показалась мне еще коварнее; за окном черная ночь; в этой тишине мучительно было себе представить, как подходит босой человек. Я вообразил себе громилу из мясницкой: я был гол и, как ни смейся, он не оставлял никакой надежды.

— Послушай, — сказала Эпонина, — я слышу шепот.

Невероятно, но мне тоже послышался шепот. Он мог быть только с улицы и принадлежать людям, скрывающим свое присутствие. На самом деле ближайшие дома были пусты.

— Какие-то люди подстерегают того, кто приходил в прошлую ночь…

— Нет, это Анри привел девицу. Анри делал это при мне, я не говорила тебе, но он так делал.

Эпонина сжала меня.

— Это самый злой человек. Чудовище.

Она так сильно сжала меня, что мне стало больно, мне было щекотно от ее слез, и я задрожал.

— А ты что думал? Я бы не стала посылать зря мамашу Анусе.

Она замолчала, вглядываясь в пространство бесконечной ночи, мое плечо стало мокрым от ее слез, но она не отпускала измождающего объятия.

Мы больше ничего не слышали.

— Я теряю голову, Шарль. Ты представить себе не можешь, насколько Анри гадок и жесток. Когда он был мальчишкой, он меня терроризировал, бил; это соблазняло меня, и я делала вид, что плачу. Он наводил на нас страх и принуждал делать гадости. О Шарль! Ему так нравились грязь, помои, но ему нравилась и кровь! Тебе не следовало приходить, Шарль: щеколда открывается снаружи, и он умеет ее открывать.

— Он сюда приходит?

— Иногда. На прошлой неделе он поднимался, если был погашен свет.

Мне стало до того тяжело, что я так и остался с полуоткрытым ртом: я тут же ощутил, что у меня пересохли губы.

Беззвучно, ибо ей было очень страшно, она заплакала. Я сказал очень тихо:

— Лампа зажжена.

— Сегодня ночью он должен подняться, если увидит свет.

. . . . . . . . . . . . . . .

— Вчера он предупредил… а этой ночью он поднимется… Он тебя ненавидит. Я собиралась уехать, но я выпила… Я слишком любила смеяться, Шарль… я слишком люблю…

Она до того жестоко укусила меня за губу, и она до того сильно наслаждалась своим страхом, что у меня самого пробудилось жестокое желание. Я ощутил порыв расчетливого насилия: тело мое достигло высшей степени напряжения. Нет счастья более сладострастного, чем такой хладнокровный гнев: я почувствовал, словно меня раздирает молния и что взрыв этот длится во мне, словно продолжением его была вся бескрайность неба.

XVIII. Очевидность

Упав в изнеможении, последовавшем за моим усилием, я внезапно подскочил, охваченный неприятной дрожью.

Я услышал топот; кто-то бежал по улицам во мраке, но шум этот удалялся. Мне даже показалось, что сначала, он доносился с поперечной улицы… Эпонина слушала вместе со мной. Я провел рукой по ее лбу: холодный и влажный. У меня самого выступил холодный пот, началась мигрень и тошнота.

Я встал. Из окна мне показалось, что по улице проскользнула какая-то тень. Удалявшаяся тень затерялась в темноте. Я почувствовал в некотором смысле облегчение, стало понятно, что опасность миновала. Мясник ушел, если это был мясник. Но от одного только вида его у меня подступала тошнота. Мне становилось плохо при мысли о столь унизительном ужасе: это было до того безобразно, комично и, в такой темной ночи, до того грустно, что меня словно страшило повнимательнее рассмотреть то место, где исчезла тень. Я думал о мяснике: такая зловещая личность… однако хотя в конечном счете Эпонинино предположение уже не казалось мне безумием, у меня оставалось сомнение. Я до сих пор не стремился его искать, но мне только что привиделась проскользнувшая тень, и она, может быть, еще скрывается где- нибудь на улице в темном уголке. Мне хотелось ускользнуть от своей мысли…

Я должен был, впрочем, задать себе вопрос, почему мы ничего не услышали в тот момент, когда тень, по всей вероятности, остановилась перед домом… Задача была проста: вполне логично, произошло противоположное. Остановившись под окном, тень, должно быть, услышала наши хрипы!.. Мы же ничего не слышали. Думать об этом было тяжело само по себе. И первая догадка становилась от этого еще тяжелее. Как еще могла запачкаться грязью сутана Робера, если он не бродил в ночи, как тогда, впервые, в тот день, когда мы с Эпониной узнали его? Более того, разве мне не почудилось, что тень эта принадлежала мужчине в сутане или женщине в длинном черном платье? Я был настолько готов к восприятию этой очевидности, что она меня даже не удивила, и, когда я вернулся к Эпонине, я смеялся.

— Странно! — сказал я ей. — В темноте мясники похожи на священников.

Плечи и голова Эпонины клонились к земле под тяжестью овладевавшего ею сна. Она сидела на краю кровати, и моя фраза разбудила ее, но сила тяготения явно побеждала. У меня было такое прекрасное настроение, что это тщетное усилие, при слабом свете лампы, заставило меня рассмеяться еще

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату