В этот миг она рассказала мне о том, что считала самым тяжелым, — о ее последнем письме.
— Твоя мать хочет, чтобы ты присутствовал на всех праздниках. «Не увиливай, — писала мне она, — ты обещала мне приучить его понемногу к таким эксцессам, являющимся неизбежным следствием любви. Ты высказывала, вспомни, поразительный талант к подобным играм. Ты ведь знаешь: терзавшее тебя чувство ужаса и отвращения свидетельствовало о силе твоего призвания. Я верну тебе Пьера на следующий же день, но прежде всего разврати его без меры, как мне самой хотелось бы развратить его, но мне понадобился прекрасный рыжий ангел, который бы не напугал его, обладая чистотой ангела, единственной чистотой, которой присуща незапятнанная чистота разврата. Ничто отныне не может помешать тому, чтобы Анси стала ангелом извращенности, а Пьер оказался бы в ее руках, — дитя, которое я верну ей после того, как окончательно его развращу». Это последнее письмо твоей матери пришло ко мне — угадай, когда!..
— Вчера? — спросил я.
— Вчера, — сказала она.
— Мне не хотелось оступиться так, как это вышло.
— Видишь, ангел, о котором говорит твоя мать…
— Это трепетание твоего сердца… Ты никогда не могла сделать ничего против моей матери… Ты дрожала, а я дрожу сейчас.
— Я вся горю. Теперь я знаю, что мы пропали. Возьми меня. Вчера, когда я получила ее письмо, я позвонила Лулу. Я сказала ей: «Его мать возвращается, безумие снова вступает в дом. Ликуй, Лулу, мы будем развлекаться с Пьером, как только он придет. А сейчас поиграй со мной. Когда мы с Пьером устанем от тебя, мы тебя отошлем». Мы так и не отослали ее. Ты устал, Пьер?
— Наверное, но я весь горю. Пойдем в столовую. Я хочу снова встретиться с тобой здесь, потом мы пойдем.
Войдя в столовую, мы обнаружили в ней Лулу, она плакала почти беззвучно. Мы все трое стояли в полумраке.
[А она манипулировала искусственным членом в вульве, куда он уже был погружен. Анси вынула его и просунула свой язык. Потом она попросила меня просунуть язык в задний проход. Когда, еще вся в слезах, Лулу ответила содроганиями на наши сладострастные поцелуи], Анси сказала мне:
— Поцелуй ее в губы.
Ее рот был испачкан кровью, я лизал ее вспухшие губы, коварно растравлял ее боль.
— Мы хотим повеселиться перед тобой, — сказала ей Анси. —
Лулу, с трудом произнося слова, спросила:
— Когда она возвращается?
— Мы не знаем, но безумие уже завладело всем домом. Чем хуже ты будешь себя вести, тем лучше ты будешь соответствовать тому, что нас угнетает.
[— Пьер, — сказала Лулу, — меня уже много месяцев никто не трахал.
Я стал заниматься с ней любовью. Очень скоро она закричала. Анси погрузила ей в дырку зада огромный искусственный член.
— Это инструмент твоей матери, — сказала Анси.
— Я так и догадывался, — ответил я.
Анси присела над языком Лулу, которая лизала ее.]
Немного позже Лулу сказала мне:
— Сжальтесь надо мной, попросите меня о самом худшем. Может быть, я сделаю что-нибудь еще грязнее? Как жаль. Пьер, знаешь, как твоя мать развлекалась в Каире? Что она делала с мужчинами, которых встречала в грязных закоулках? [Она возбуждала их, лизала их, потом заставляла их вставить.] Ты не представляешь себе, до какой степени я была бы горда за нее, втайне от всех. Сейчас она на корабле. Но все эти ночи она искала одного — смерти. Я не могу говорить, не открывая губ, теперь я счастлива. Или, скорее, я буду счастлива, если, умирая, буду целовать ноги твоей матери.
Мы с Анси обняли ее в какой-то болезненной и лихорадочной судороге. Анси и сама забылась, и мысль о моей матери вызвала у нее такой же истощающий, несчастливый, мучительный экстаз, как у Лулу и у меня. Мы даже больше не пили. Мы страдали — и горько наслаждались своим страданием.
Весь день, подавленные, мы переходили из состояния хрупкого сна, походившего скорее на заснувшую боль, нежели на сон, к сладострастию, которое было скорее осадком сладострастия. Мы устроились в той секретной, как ее называла Анси, части квартиры, которую было удобно закрывать изнутри и которая включала, вместе со спальней Анси, ванную и большую столовую. Порой мы укладывались на ковре, порой на софе. Нагие, растрепанные, с впавшими глазами, но глаза эти казались прекрасными. Словно натягивая сломанную пружину, нам удавалось иногда неожиданно вызывать гром ничего не содержавшей в себе бури. Внезапно мы услышали, как в дверь коридора постучали.
Стучали у внешнего входа в ванную. Вне всякого сомнения, человек, стучавший в дверь, превосходно знал дом. Я подумал, что уже давно началась вторая ночь. Накинув халат, я открыл дверь. У двери никого не было, но в конце коридора при слабом освещении я увидел двух женщин, которые, казалось, раздевались — а может быть, одевались. Когда это закончилось, я увидел издалека, что обе они в масках и превосходных цилиндрах. Собственно, они были одеты, но лишь в рубашки и широкие панталоны. Они вошли безо всяких церемоний, но не произнося ни слова. Одна из них закрыла внутреннюю задвижку, потом они прошли в ванную, оттуда в спальню, наконец, в залу, где окончательно разбудили мою любовницу и ее служанку. Мне с трудом удавалось рассмотреть их лица, скрытые под масками и макияжем. Я быстро понял, что одна из них конечно же была моя мать, а другая — Pea; они ничего не говорили лишь для того, чтобы усилить мою тревогу. И та тревога, которой они требовали от меня, должна была оказаться созвучной их собственной. Одна из них стала шептать на ухо Лулу, которая повторяла за ней. Речь, как мне казалось, обращалась прежде всего ко мне. Она была обращена к моей тревоге. Начиная со вчерашнего дня, они все время проводили в играх, которые истощили их не меньше нашего. Ничего не оставалось от бесстыдной веселости этих женщин, а я уже не сомневался, что одна из них моя мать, а другая — Pea. «С нами нет, — говорили нам они, — других женщин или других мужчин, которые могли бы отвлечь нас от того, что так глубоко нас волновало».
Лулу продолжала говорить за них:
— Мы делали много всякого, вы знаете, что мы не станем церемониться из-за вас, и вы не должны стесняться перед нами. Вас переполняет усталость — возможно, нас тоже, вы не спали — мы тоже не спали; но ситуация такова, чтобы вернуть нам силы.
Та из женщин — я думал, что это, наверное, моя мать, — которая не разговаривала, сняла с себя шляпу. Меня удивила их благопристойность: голыми были только Анси и Лулу. Я понял, что если они разденутся, то мне удастся их различить. Я воображал себе, что они скорее всего бросятся друг на друга или вдвоем повалят меня. Я больше не выдерживал. Дыхание вернулось ко мне, лишь когда я увидел, как они обе набрасываются на тех, что отдавались, голые, их поцелуям. Но, оказавшись в одиночестве, я не ощутил никакого облегчения. Я был неспособен сбежать; я не мог обнять ни одно из этих доступных тел [задницы которых иногда появлялись при внезапных вспышках света]. Я не смел оторваться от этого зрелища. [Я был уверен, что видел голый зад своей матери, но одинаковая красота обеих бесстыдниц закрадывала во мне некоторое сомнение. В своей трусости я готов был дать своей матери наброситься на меня!] Меня так сильно раздразнили, что в какой-то миг я стал умолять Анси соединиться со мной. Анси знала: те женщины, чьи поцелуи терялись в самой глубине, теперь больше не сомневались в предмете моей дрожи, который я любил только при том душераздирающем условии, если считать любовью одно лишь растерзание моей любви, а предметом желания — одно лишь желание окончательного несчастья.
Внезапно я очутился прямо перед своей матерью, она освободилась от всех объятий, сорвала скрывавшую ее маску и смотрела с прищуром, словно приподнимая кривой улыбкой свой тяжкий груз, под которым она погибала.
Она сказала: