того, как пополнялась Запорожская Сечь, Гоголь пишет: «Всякий приходящий сюда позабывал и бросал все, что дотоле его занимало; он, можно сказать, плевал на свое прошлое». О том, как у Андрия при виде любимой им красавицы «все на душе вдруг стало легко, точно все развязалось у него», как Андрий в упоении чувства говорит красавице: «Задай мне службу самую невозможную, какая только есть на свете, — я побегу исполнять ее... я погублю себя. Погублю, погублю — и погубить себя для тебя — мне так сладко...», о том, как Андрий, в силу эстетического вдохновения, отрекся от родины, веры, своих родных, — мы уже писали. Сам Тарас в своей речи к запорожцам говорит о том, что «если проснется у кого крупица русского чувства — тот... схватит себя за голову, готовый муками искупить позорное дело».
Это есть гимн свободе человеческого духа, способного на самый крутой поворот в жизни, — но все здесь основано на энтузиазме, который питается из эстетического вдохновения. Когда же произошел у Гоголя поворот к религиозному миропониманию, то уже не эстетический динамизм останавливал на себе его внимание, а тот, идущий из глубины духовной жизни динамизм, который творил и творит чудеса с человеческой душой. Отсюда у Гоголя в его замысле поэмы весь план того преображения Чичикова, который для его религиозного сознания становится experimentum crucis. Но возможно ли преображение души, не знающей иных целей, кроме житейского устроения с помощью материальных средств? Это и для нас, вообще для всей темы христианской
237
культуры есть радикальный и решающий пункт: возможно ли религиозное преображение современности, до последних глубин связавших себя с материальными ценностями?
6. Будем иметь в виду, что Чичиков — своеобразный романтик в своем житейском реализме, в своем делячестве — он верит, что закон жизни требует материального обеспечения, без которого неосуществимо то, что составляет содержание жизни, создает ее смысл. Чтобы понять вообще последние основы капиталистического строя, надо войти в духовную установку, которая играет здесь определяющую роль, — эта установка определяется не простым «делячеством», не «шкурничеством», а верой в правду материальной основы жизни, признанием ее неустранимости. Без этого нельзя до конца понять духовные основы современности, — и Гоголь тем и глубок, что он это понял. Не личность Чичикова, вся ее глубина и своеобразие раскрывают нам зло и неправду жизни, а его эмпирический склад, его установившийся тип жизни и действования. Современные, прошлые и будущие Чичиковы это не просто дельцы, чем они внешне являются, — они находятся под «обольщением» богатства; в их трезвом, реалистическом сознании они и романтики, ибо крепко убеждены, что жизнь и не может быть иной. Искание богатства есть их религия, богатство есть творческая сила, ключ к тому, что грезится в мечтах. Эта зачарованность богатством, эта вера, что нет других реальных сил, реальных точек опоры в жизни, и есть типическая черта современности, ее движущая сила. Если Гоголю удалось вскрыть в умело нарисованном образе современного дельца самую сокровенную основу современности, — то в этом и есть сила его обобщения, его уменья схватить «сущность» современности, при отчетливости внешнего рисунка; яркое раскрытие за внешним портретом Чичикова самой души современных дельцов, двигающих всю сложную машину современности, и есть художественный платонизм у Гоголя. Но чичиковщина не есть Чичиков, — и типическое относится к Чичикову, лишь как воплощению чичиковщины. Как ни подавлена свобода Чичикова «обольщением богатства», как ни срослось в нем все его эмпирическое бытие с разными планами, вычислениями и действиями, но его свобода все же в нем остается — что и есть просвет. Сила художественного зрения Гоголя в том и заключалась, что, добравшись до самой «сути» и «сущности» всякой чичиковщины, он тем самым понял возможность победы Чичикова над чичиковщиной. Отсюда и вырос план дальнейших частей «Мертвых душ».
7. Кроме Чичикова Гоголь дал целую галерею типов в «Мертвых душах». Сентиментальный и глупый Манилов, жесткий, но расчетливый хозяин Собакевич, беспардонный врунишка Ноздрев (от которого все же далеко отстоит хвастунишка
238
другого типа — Хлестаков), бестолковая, но и упрямая Коробочка, жалкий Плюшкин с его сморщенной душой — это подлинные типы, варианты которых давала и дает без конца русская жизнь. И в них где-то, в последних глубинах, есть остатки человечности, но они так уже слабы и ничтожны, что где тут думать об «обновлении» души. О Плюшкине Гоголь рассказывает, что когда Плюшкин вспоминал о школьном своем товарище (председателе), «на деревянном лице Плюшкина вдруг скользнул какой-то теплый луч, выразилось не чувство, а какое-то бледное отражение чувства» — после чего «лицо Плюшкина, вслед за скользнувшим на нем чувством, стало еще бесчувственнее, еще пошлее». Тем не менее, насколько можно судить по рассказам тех, кто слышал о предположениях Гоголя о 2-м и 3-м томе, в 3-м томе предполагалось «возрождение» Плюшкина.
Вся религиозная романтика, нисколько не противоречившая внешнему реализму в рассказах Гоголя, как раз и заключалась в его мечтах о возможности духовного перерождения самых пустых, огрубевших, духовно одичавших душ. Эта религиозная романтика стояла в самой тесной связи с религиозными взглядами Гоголя, как они складывались у него после 1836 г., но романтизм заключается, конечно, не в этих взглядах, пропитанных мудрой трезвостью святоотеческой письменности, — а в том, что Гоголь жил своими грезами не на основании духовного проникновения в состояние тех или иных душ, а потому, что душа его, отошедшая от эстетического романтизма, нуждалась в других грезах. Тема христианизации истории, обновления душ, есть вообще центральная тема христианства, но она вся опирается на трагическое сознание нашей немощи и бесконечной путаницы в человеческих отношениях; тут всегда есть опасность подмены подлинно религиозного подхода к людям, к истории разными «грезами». Когда мы в 3-й части займемся изучением духовной жизни Гоголя, насколько она открыта нам в различных материалах, мы углубимся в эту тему. Сейчас нам важно другое — отметить, что как раз религиозная романтика вдохновляла Гоголя в его замыслах, в плане его поэмы.
1. Как художник, Гоголь был реалистом, изображая жизнь, какой она была. Но после того, что было указано на предыдущих страницах, ясно, как сложен был реализм Гоголя. Многопланность в его произведениях была отражением
239
сложности самого творческого процесса, в нем происходившего — и никак нельзя сказать, что все, что было за пределами внешнего реализма Гоголя, было как бы извне притянутым. Мы уже говорили, что дидактическая тенденция, стремление навязать читателю ту или иную мысль, не была вовсе продиктована извне привходящим морализированием, — а связана была с тем, что в самой художественной интуиции Гоголя были разные грани. Так, в «Шинели» мотив о забитом, ничтожном чиновнике (что и было в первоначальном замысле Гоголя) осложнялся мотивами мечты, охватившей героя в линиях подлинного эроса, — и уже отсюда понятно размышление о том, что Акакий Акакиевич наш «брат». Если брать внешний только рисунок, то трудно к нему отнести идею братства, — она и кажется навязанной извне, — на самом же деле мотив братства не был извне привязанным — он лишь держался на другом основании.
Многопланность художественного творчества у Гоголя была выражением многопланности его духа. Гоголь был художник, но был с самого начала творчества и мыслителем. Можно было бы сказать — и тут есть доля правды — что Гоголь был «обречен» пользоваться приемами внешнего реализма, тогда как его основные духовные устремления, насколько это видно в эволюции его мировоззрения, совсем не нуждались в том, к чему обязывал, к чему склонял его внешний реализм. Ни в чем так не сказывается своеобразная власть этого внешнего реализма Гоголя, как в том, как любил он слово, как захватывала его власть слова. Для понимания сложности духовного типа Гоголя, эта власть слова над ним очень характерна, и это требует некоторого уточнения.
2. Известно, как трудился, с какой тщательностью обрабатывал свои