полно. Только нам ничего подходящего, к сожалению, не подвернулось. Зато мы нашли эту шпильку!
– Может, ее еще днем кто-то обронил? – спросила Лиза.
– Исключено! – отрезал Володька. – Вечером вокруг богатых могил всегда сторож подметает. Он не мог не заметить такую блестящую штуку. А то, что мы ночью на ступеньке ее нашли, о чем говорит?
– Ну, и о чем же? – фыркнула Мурочка.
– О том, что дама, ее обронившая, присутствовала на сходке. Она из склепа выходила, голову наклонила – свод-то там низкий! – шпилька и вывалилась из прически. Логично?
Мурочка не нашлась что ответить.
– Надо все это выяснить, – сказал Ваня Рянгин. – Если уж что-то меня задело, я не отступлю, до конца дойду.
Что еще он мог сказать – герой, пловец, знаток косматых мамонтов, бесстрашный посетитель старых кладбищ?
4
Ослепительным утром – белым, сулящим долгий знойный день – Лиза вернулась домой от Фрязиных. В столовой как раз завтракали. Лиза зевала и щурилась на солнечные пятна, которые лежали на скатерти, чашках, салфетках. Теткин начищенный кофейник сиял нестерпимо.
Лиза съела булку с маслом, напилась чаю и ушла к себе с неизменной мадам де Сегюр под мышкой. С порога она бросилась на свою кровать, такую же беленькую, как у Мурочки. Нетронутая постель была прохладной, гладкой, вчерашней. Заснула Лиза мгновенно.
Когда она открыла глаза, было уже поздно – пожалуй, часа три. Зловредное солнце перебралось из столовой в Лизину комнату и накалило белые занавески. Они пылали жаром, а в оплошно оставленную между ними щель пробрался огненный луч и начал греть и жечь ту часть Лизиной головы, которая оказалась ему подвластна. Ухо, глаз и половина щеки горели, будто их натерли горчицей.
Лиза моргнула полуослепшим глазом и передвинулась на теневую часть подушки, блаженно прохладную. Не сразу удалось вспомнить, что же такое странное и интересное было вчера. А ведь что-то было!
Вспоминать мешали голоса в соседней гардеробной. Переговаривались бывшая Лизина няня Артемьевна, которая вела теперь у Одинцовых хозяйство, и девушка Матреша, полукухарка-полугорничная. Обе они возились у шкафов, копошились в тряпье – должно быть, выбирали шерстяное для просушки во дворе. Это был ежегодный обычай в дни, когда устанавливалась жарища.
– И что ж теперь нашей барышне будет? – жалостливо говорила Матреша.
– Пожурит тетка да перестанет – злости настоящей в ней нет. А вот штучку не знаю куда подевают, – отвечала няня.
О чем это они, интересно?
– Вещь, я слышала, дорогая. Откуда взялась? Дал кто-то барышне, что ли? – продолжала беспокоиться Матреша.
– А хоть бы и дал. А хоть бы и кавалер! Девка молода, справна – пусть погулят. Дома томить хуже – сама сбежит али болеть будет.
– Что вы, Артемьевна, такое говорите!
В подобных вопросах Матреша и Артемьевна вечно оказывались несогласны. Это потому, что воспитаны они были слишком по-разному. Артемьевну взяли нянчить еще Лизину мать из глухой, чуть ли не приполярной деревни Перфилово. Лизин дед оказался там проездом по каким-то спекуляциям, которые в конце концов его и разорили. Артемьевна тогда была довольно молодой, очень румяной вдовой. Имя было у нее то ли сказочное, то ли чересчур старинное – Агафоклея. Все до единого жители деревни Перфилово (и Агафоклея, разумеется, тоже, причем как до замужества, таки после, по мужу) носили одинаковую фамилию – Перфиловы. Слыли они чуть ли не потомками самого Ермака и его удальцов. Судя по наружности местных жителей, казачью кровь основательно разбавили скуластые остячки.
Нравов в Перфилове придерживались самых архаических: девки с парнями гуляли невозбранно, на вечерках усаживали возлюбленных себе на колени и замуж шли, родив одного, а то и двух ребят. Детная невеста считалась надежна и плодпива, в отличие от той, которую никто не пожелал или которая слаба оказалась забрюхатеть. А вот перфиловские жены были неприступны и строги, в противном случае побивались крепко.
И муж, и дети у Артемьевны умерли. В Нетск она от вдовьего скучного житья поехала с охотой. Была она веселая, работящая, но перфиловских взглядов на жизнь и любовь в городе не переменила, как и своего исконного говора. Через нее Лиза узнала много такого, что прочим девицам если и снилось, то было решительно непонятно.
Матреша же происходила из переселенческой деревни Касимовки и воспитывалась в строгости, в незыблемых понятиях о девичьей чести. Она была некрасива от природы и от скромности и чиста, как весталка. Самоотверженно нарабатывала деньжат, полотенец и кашемировых подшалков себе на приданое. Почему-то только после накопления этих припасов могла она, как мечтала, соединиться со своим женихом Митрофаном. Верный Митрофан тоже восьмой год, как библейский Иаков, работал у мясоторговца Жунина: сбирал капитал для грядущего счастья с Матрешей.
Такая верность в любви поражала Лизу. Она все просила Матрешу показать фотографию жениха и искала в плоском, плохо слепленном Митрофановом лице следы жаркой страсти. Но Митрофан бессмысленно пучил с карточки глаза и не походил ни на какого героя. Эти двое из Касимовки были слишком некрасивы для своей небывалой любви! Только нежнейшее созвучие их имен – Матреша и Митроша – давало надежду, что любовь эта в самом деле будет вечной, и скопят они сколько надо денег, и поженятся, и даже умрут в один день.
Года три назад Митроша приехал с Матрешей повидаться. Лишь один день побыли они вместе. Даже полдня: жадный Жунин отпустил помощника к обеду, а вечером они оба должны были ехать в Тару.
Митрофан сидел посреди одинцовской кухни почти не двигаясь, будто его снова фотографировали. Оказалось, он точно такой же, как на карточке, только раскрашен ярко-красным, малиновым и кирпичным по плоскому неулыбчивому лицу. Он методически пил чай, ел пироги и баранки.
Поглазев немного на гостя, Артемьевна собралась уйти с кухни и увести любопытную Лизу, чтобы влюбленные помиловались наедине.
Но Матреша, оказывается, ничуть миловаться не желала! Она, как и Митроша, вся раскраснелась и стала от этого совсем некрасивой. Никак не могла она усидеть на месте, металась по кухне, выбегала то в комнаты, то на двор, и от нее кисленько и свежо пахло новым голубым ситцем. Это голубое, в мельчайший цветочек платье Матреша надела в первый раз. Оно топорщилось и было расчерчено квадратными складками, в которые слежалось в сундуке.
Артемьевну Матреша из кухни выпускать не хотела ни за что и поминутно заставляла пить чай. Няня сосала кусочек сахару, обмакивая его в чай, и подначивала Митрошу: мол, трудно смирно сидеть, когда ягодка рядом. Матреша тут же убегала во двор, размахивая руками. Митроша сидел лиловый от смущения, но не отвечал ни слова. Он громко глотал чай и стирал пот, который катил с лица.
Наконец няне надоела эта комедия. Она и сама пошла к себе, и Лизу прочь вытолкала. Матреша увязалась за Артемьевной, в передней вцепилась няне в кофту и горячим шепотом стала умолять еще посидеть на кухне. Люди должны знать, что у них с Митрошей все честно! А то еще наговорят чего, заподозрят Матрешу в беспутстве, и Митроша заболеет с огорчения.
– Дура ты! Каки тут люди? Где они у нас? Под лавкой сидят? – отмахнулась Артемьевна. – С чего Митроше кого слушать, когда он сам знат, что тебя даже не шшупал? Иди приголубь, не то Кондрат его хватит. Он же мушшина, им терпеть трудно. Вон поглянь – сидит, бедный, шшоки красные, ишшо лопнут!
– Что вы такое говорите, Артемьевна? – ахала Матреша. – Беды мне накличете!
– Кака беда, когда девка гулят? Лиза, ну-ка, к себе иди, рано тебе про тако знать! Это Матреше в самый раз. Матреша, горишь ведь, девка! Поди, поди к нему, не томись, не то сухотку каку займешь!
Так и не сговорились тогда Матреша с Артемьевной, и в компанию к неподвижному Митроше для приличия был приглашен дворник Семен. Эти двое выпили два самовара, съели пропасть пирогов. Влюбленные вновь расстались на годы.
Сейчас Матреше было уже двадцать пять лет. Приданое пока не набиралось, да и Митроша у Жунина не