Как мы уже говорили, истина — таков ее эффект «возвращения» — преобразует коммуникационные коды, меняет режим мнений. Дело не в том, что мнения становятся «истинными» (или ложными). Они на это не способны, и в своем вечном множественно-бытии истина остается безразличной к мнениям. Но они становятся другими. Это означает, что некогда очевидные для мнения суждения более ни на что не годятся, что необходимы другие, что изменились способы коммуникации, и т. д. Мы назвали этот эффект переработки мнений силой истин. И тогда перед нами встает следующий вопрос: является ли сила истины в той ситуации, где она продолжает свою верную траекторию, силой потенциально всеобъемлющей?
В чем же состоит на самом деле гипотеза о всеобъемлющей силе той или иной истины? Чтобы это понять, нужно вспомнить о наших онтологических аксиомах: ситуация (объективная), в частности, та, в которой «работает» истина (субъективная), всегда остается множественностью, состоящей из бесконечного числа элементов (каковые, впрочем, в свою очередь являются множественностями). Что же тогда такое общая форма мнения? Речь идет о суждении, выносимом по поводу того или иного элемента объективной ситуации: «Погода стоит предгрозовая», «А я вам скажу, что все политики— подонки» и т. д. Для того чтобы можно было «обсуждать» элементы ситуации — каковые суть все, что принадлежит к этой ситуации — в терминах мнения, требуется, чтобы они были тем или иным образом поименованы, «Именовать» означает всего-навсего, что человеческие животные в состоянии сообщаться по поводу этих элементов, социализировать их существование, подчинить их своим интересам. Назовем «языком ситуации» возможность прагматически называть составляющие ее элементы и, следовательно, обмениваться мнениями по их поводу.
Всякая истина тоже имеет дело с элементами ситуации, поскольку ее процесс — не что иное, как их испытание с точки зрения события. В этом смысле имеет место опознание этих элементов процессом истины, и, когда речь заходит о том, что кто-то входит в состав субъекта истины, он наверняка внесет свою лепту в это опознание, используя язык ситуации, которым в качестве «кого-то» он пользуется наравне со всеми остальными. С этой точки зрения, процесс истины проходит через язык ситуации, как он проходит и через все ее знания.
Но испытание элемента согласно истине — нечто совсем другое, нежели прагматическое суждение о нем в терминах мнения. Речь идет не о том, чтобы присвоить этот элемент в интересах— впрочем, весьма расходящихся, поскольку мнения не согласуются друг с другом — человеческих животных. Речь идет единственно о том, чтобы высказаться о нем «по-истине» исходя из постсобытийного имманентного разрыва, И это высказывание незаинтересованно, оно стремится наделить элемент своего рода вечностью, с чем согласуется становление Бессмертным «кого-то», участвующего в субъекте истины — в субъекте, который и является реальной точкой высказывания.
Отсюда вытекает ключевое следствие: истина в конечном счете меняет имена. Под этим надо понимать, что ее собственное наименование элементов есть нечто иное, нежели прагматическое наименование, как в своей исходной точке (событие, верность), так и в своем предназначении (вечная истина). Так обстоит дело, даже если процесс истины проходит через язык ситуации. Тем самым следует согласиться, что, помимо языка объективной ситуации, который позволяет обмениваться мнениями, существует язык-субъект (язык субъективной ситуации), который допускает запись истины. На самом деле, этот пункт очевиден. Математизированный язык науки никоим образом не является языком мнений, в том числе и мнений по поводу науки. Язык любовного объяснения внешне может выглядеть весьма банальным («я тебя люблю», например), и тем не менее оказывается, что его сипа в данной ситуации лежит вне обычного употребления тех же слов. Язык стихотворения— вовсе не журналистский язык. Ну а язык политики до такой степени своеобразен, что общественное мнение окрестило его «казенным». Но нас интересует тот факт, что, будучи направлена на мнения, сила истины вынуждает прагматические наименования (язык объективной ситуации) отклониться и деформироваться при соприкосновении с языком-субъектом. Именно это и ничто другое меняет под влиянием истины устоявшиеся коды коммуникации.
Теперь мы можем определить, чем могла бы быть всеобъемлющая сила истины: это всеобъемлющая сила языка-субъекта. Или способность именовать и оценивать все элементы объективной ситуации исходя из процесса истины. Закостеневший и ставший догматичным («ослепший»), язык-субъект претендовал бы на то, что может поименовать исходя из своих собственных аксиом всю совокупность реальности — и преобразовать тем самым мир.
Не знают ограничений уже и возможности языка ситуации: любой элемент может быть поименован на основе каких угодно интересов и подвергнуться суждению в общении человеческих животных. Но так как в любом случае вышеозначенный язык непоследователен и предоставлен прагматическому обмену, это призвание к тотальности не имеет особого значения.
Во-первых, тем самым предполагается, что вся совокупность объективной ситуации поддается трактовке в частной согласованности субъективной истины.
Далее, естественно предположить, что возможно подавить мнения. Если действительно язык-субъект обладает тем же полем приложения, что и язык ситуации, если о каждом предмете можно высказать нечто истинное, то сила истины проявится не в простой деформации прагматических и коммуникативных типов употребления, а в абсолютной власти истинностного именования. Истина вынудит тогда простое замещение языка ситуации языком-субъектом. Что можно сказать и так: свершится Бессмертное — как полное отрицание его носителя — человеческого животного.
Когда Ницше намеревается «сломать надвое мировую историю», взорвав христианский нигилизм и распространив на Жизнь великое дионисийское «да», или когда отдельные красные стражи китайской Культурной революции провозглашают в 1967 году полную ликвидацию эгоизма, их манит к себе именно призрачное видение ситуации, в которой исчезли интересы, а мнения заменила истина. Великий позитивизм XIX века воображал аналогичным образом, что научные высказывания вот-вот заменят по всем поводам мнения и верования. А немецкие романтики восхищались мирозданием, насквозь пронизанным абсолютизированной поэтикой.
Но Ницше сошел с ума. Красные стражи, успев совершить огромные разрушения, были расстреляны, посажены в тюрьмы или предали свою верность. Наш век стал кладбищем позитивистских представлений о прогрессе. А романтики, уже тогда с готовностью совершавшие самоубийства, увидели в аватарах «эстетизированной» политики, как их «литературный абсолют» порождает чудовищ[22].
Дело в том, что в действительности всякая истина предполагает сохранить в составе индуцируемых ею субъектов и «кого-то», сохранить всегда двойственную активность испытуемого истиной человеческого животного. Даже этическая «состоятельность», как мы уже видели, является всего-навсего незаинтересованной направленностью — в рамках верности — некоего упорствования, источник которого лежит в заинтересованности. Так что всякое стремление к всеобъемлющей силе истин разрушает то, что эти истины поддерживает.
Бессмертное существует только в человеческом животном и через него. Истины вершат свой единичный прорыв только в ткани мнений.
Нужно, чтобы мы общались, высказывали свое мнение. Именно мы, такие как есть, подвержены становлению субъектом. Нет другой Истории, кроме нашей, нет никакого грядущего истинного мира. Мир в качестве мира есть и пребудет по сю сторону от истинного и ложного. Нет мира, залученного в связность Добра. Мир есть и пребудет по эту сторону от Добра и Зла. Добро является Добром, лишь пока не домогается сделать мир хорошим. Его единственное бытие заключается в наступлении в конкретной ситуации некоей единичной истины. Таким образом, нужно, чтобы сила истины была также и