— Здесь где-то, в Запорожской Сечи, проживал мой дед.[47]
Я — / дедом казан, / другим — / сечевик, / а по рожденью / грузин.
На кляче плетемся в нардом по Московской улице. Справа — небольшой дом, на который я указал попутчику:
— В этом доме, в году девятнадцатом, проживал Дыбенко, тот самый знаменитый, и знаменитая Коллонтай!
— Откуда у вас такие подробные сведения?
— Во-первых, об этом знал весь город, а во-вторых, я к этому дому имею непосредственное отношение. Мне он ближе, чем другим.
— А именно?
— Очень просто — я в нем родился, шестым ребенком в семье.
— Так этот дом вдвойне исторический. Вы помните что-либо из детства?
— Почти ничего, если не считать мелкого происшествия. Мне еще не было полных шести лет, когда я умудрился свалиться с яблони и, что примечательно, не стал калекой. Это событие определяет мой характер: не будь нахалом. Не лезь, коль не умеешь.
— Это правильно, я согласен. Но ведь каждый ребенок должен непременно упасть. Я в детстве падал, дрался, прыгал в речку. Все это было в Багдади. И тоже избежал физических изъянов.
По окончании вечера Маяковского пригласили осмотреть Днепрострой.
— Сам мечтал об этом, но сейчас не выйдет. Плоховато себя чувствую. Высокая температура. Придется отложить до следующего раза: приеду к вам специально или загляну по пути в Крым.
И хотя Маяковскому так и не довелось побывать на Днепрострое, дух гигантской стройки пронизал своеобразные и целеустремленные строки, написанные еще в 1926 году:
…Где горилкой, / удалью / И кровью / Запорожская / бурлила Сечь, / проводов уздой / смирив Днепровье, / Днепр / заставят / на турбины течь.
Возвращаемся в Днепропетровск. Ни машин, ни извозчиков. Еле добрались до гостиницы на грузовике. Маяковский так ослаб, что мне пришлось ему помочь подняться на третий этаж.
Врач категорически запретил выступать: температура тридцать девять, грипп, ангина. Он обещал прислать медсестру. Маяковский котел заплатить за визит, но тот наотрез отказался.
— У таких — не беру. Я вознагражден знакомством с вами.
Когда врач ушел, Владимир Владимирович сказал шутливо:
— Какой симпатичный, а денег не взял.
Я сообщил о болезни двум клубам, ожидавшим сегодня встречи с поэтом. Спустя часа два, без всякого предупреждения, в номер явился незваный врач. Достаточно беглого взгляда, чтобы определить состояние больного, однако врач решил измерить температуру и долго выслушивал. Стало ясно: проверяет, не уклоняется ли от выступлений.
Маяковский и виду не показал, что понимает смысл этого визита.
Но когда врач ушел, Маяковский не выдержал:
— Вот что значит клевета!
Он, конечно, переживал связанные с его именем сплетни и обывательские разговоры. За внешним спокойствием он подчас скрывал горечь обиды и разочарования в людях.
Чтобы отвлечь больного, я, уцепившись за самое слово, стал напевать арию о клевете из «Севильского».
Клевета вначале сладко / Ветерочком чуть-чуть порхает / И как будто бы украдкой / Слух людской едва ласкает.
— Завидую вам. Если бы я мог выучить мотив, обязательно спел бы: хорошая песня. Прошу на бис!
— Это — не песня, это — ария, — возразил я.
— Поэма — тоже не стихотворение. Но это стихи. Только крупнее вещь. «Коробейники», например, — песня, но гораздо больше «клеветы». А полностью спеть «Коробейников» — целый день надо петь.
— Разница между песней и арией существенная, — попытался подвести я под это теоретическую базу. Потом, боясь залезть в дебри, я замолк. Дискуссия оборвалась. Я собрался в город. Маяковский с улыбкой напутствовал:
— Предупреждаю вас, что вы не должны покидать больного дольше чем на два-три часа, иначе я задохнусь от скуки. А то уйдете и пропадете на весь день.
— Сегодня явится еще сестра, — успокаивал я.
— Сестра сестрой. Отработает и исчезнет.
Десятки раз на день больной мерил температуру. Порой он ставил градусник по три-четыре раза кряду. Часто вынимал термометр раньше положенных минут, посмотрит на него, и обратно. Он разбил сперва свой термометр, за ним тот, который принесла медсестра. Раздобыли третий. И его постигла участь предыдущих. Только тогда интерес к температуре несколько снизился.
— Ирония судьбы, — улыбнулся Маяковский, — значит, пора выздоравливать.
Соблюдать предписанную врачом диету оказалось здесь нелегким делом. Владимир Владимирович решил ограничиться своим любимым блюдом — компотом. Он пригласил официанта и попросил, невзирая на февраль, добыть свежих фруктов.
— За любые деньги, но сделайте компот. И обязательно много, чтобы вышла большая миска.
Обычная порция компота стоила в ресторане 20–30 копеек. Он же вручил официанту невероятную, по тем временам, сумму — 20 рублей. Компот был сварен.
— Надеюсь, что вы не дадите мне лопнуть и осушите вместе со мной это море компота, — обратился ко мне Владимир Владимирович, увидя огромную миску.
Он заставил присоединиться к нам и медицинскую сестру. Но и с нашей активной помощью «компотное море» просуществовало целых три дня.
Болезнь Маяковского сказалась, разумеется, на его бюджете.
— Надо отнести в газету стихи[48], ― предложил он мне.
— А сколько просить?
— Сколько дадут, но чтобы хватило на скромную жизнь, не считая компота. Между нами говоря, у меня есть такая мысль: всю свою продукцию сдавать в одно место, в Госиздат, например, а он пусть платит мне зарплату — ну, скажем, рублей пятьсот а месяц. Я думаю, что в конце концов так оно и будет.
Прощаясь с медсестрой, Маяковский хотел заплатить ей за дежурство и за разбитый термометр сумму столь же необычную, как та, что он уплатил за миску компота. Сестра очень смутилась: «Я могу получить только по норме, термометр же каждый может разбить, а поэты тем более, они ведь рассеянные».
За два часа до отъезда из Днепропетровска он, не желая нарушить свое обещание, выступил у студентов-горняков.
Поезд подходил к Казатину. Мы вышли в тамбур. Вдоль вагона бежал какой-то человек и кричал: «Товарищ Маяковский, товарищ Маяковский!»
На встречавшем было пальто и два тулупа, полы которых волочились по земле.
— Товарищ Маяковский, я вас встречаю на замечательных розвальнях. Лошади прямо прелесть. Я сам доехал сюда почти за час. А вот вам тулуп, — сказал он срывающимся голосом, снимая с себя тулуп. (Второй был предназначен для меня).
Владимир Владимирович разозлился. До Бердичева ― 25 километров. Директор бердичевского театра, куда мы сейчас направлялись, обещал в телеграмме непременно прислать закрытую машину. Маяковский слаб — держалась температура. А тут, как назло, в начале марта — мороз и вьюга. Маяковский решительно зашагал к вокзалу. Человек, который нас встретил, с трудом поспевая за ним, уговаривал:
— Если вы не поедете и сорвете вечер, меня снимут с работы. А до этого, если я приеду пустой, меня вообще разорвут на части. Сделайте это ради меня! Вы же понимаете — весь город ждет! У нас аншлаг — давно нет ни одного билета!
Я связался по телефону с Бердичевом. Обещали немедленно выслать машину. Представитель бердичевского театра, обескураженный, запахнул на себе оба тулупа и уехал.
В буфете Маяковский облюбовал аппетитный «хворост», запивая его далеко уже не первым стаканом