то поводу скажет мне: “Ты права, я с тобой согласна”. Когда это произойдёт? Не знаю… Все сроки – в руках Божиих. А наше дело, как любит повторять Гавр, – стараться.
Один новенький мальчик не выдержал и двух дней – сбежал домой. Тем детям, которые здесь без мам, – очень тяжело. Ребятишки всё время вьются вокруг нашей палаты, говорят: “Как у вас интересно! Как у вас красиво!” Без конца идут за чем-нибудь: за фломиками, за бумагой, за ножницами, кнопками и т.д. Они знают, что у нас есть ВСЁ. И что я не откажу.
Ко многим детям родители не только не ходят, но даже не интересуются: как тут их чада? Многие бродят по отделению оборванные и голодные. Всё время кого-нибудь подкармливаем. Жалко всех ужасно. И Клавочку, у которой в семье шестеро детей, а мать – пьяница, и Юрочку-террориста, к которому мать приходила всего два раза за целый месяц.
Но вот татарчонка Серёжку мне уже почти, почти не жалко. Очень неприятный оказался мальчишка. И не потому, что дерётся. Они тут все дерутся (а где мальчишки не дерутся?) Замкнутое пространство и скука возбуждают агрессию. И Серёжка тоже машет кулаками и, к тому же, пребольно, злобно щиплется. Вот эти щипки особенно достают ребят.
Почти все мальчишки любят покрасоваться: вот какой я в драке! Так что вокруг дерущихся всегда кружок сочувствующих болельщиков. И только Серёжка предпочитает драться без свидетелей. На вид совсем заморыш, он на самом деле жилистый и сильный, нападает даже на ребят старше себя и выше ростом. А малышей так и вовсе держит в страхе. Нападает где-нибудь в пустом коридорном закоулке, или в туалете, – и жалит, как маленький скорпион! А пока ужаленный ревёт и зализывает раны, Серёжка быстренько бежит в “сестринскую” и… жалуется на то, что его, Серёжку, побили! И медсёстры в утешение подкармливают его. Такого на вид жалкого-жалкого, безобидного и беззащитного…
Серёжка сообщает в “сестринскую” не только о мнимых побоях, но и о многом другом. Мальчишки его тихо ненавидят и называют доносчиком, стукачом, сексотом. Жертвы Серёжкиных доносов подвергаются самому страшному (для детей) наказанию: их надолго запирают в боксах.
И кто их оттуда выпускает? Ксюшина мама. Серёжка сообщил в “сестринскую” и эту ценную информацию. Мне уже была выволочка от старшей медсестры.
Но никто из детей жаловаться на Серёжку не рискует, – боятся его щипков.
Я не сразу во всём этом разобралась, ведь тоже вначале жалела и подкармливала его, удивляясь тому, что, как и Юрочку-террориста, его невозможно накормить досыта.
Но теперь у меня к Серёжке брезгливость. Никакие душеспасительные беседы не помогают – он молча смотрит, не мигая, своими узкими и тёмными, совершенно чёрными глазами, в которых невозможно отличить зрачок от радужной оболожки. Где эта радужная оболочка?… Два чёрных, в упор глядящих зрачка. Ему не стыдно. Он ничуть не смущён тем, что я всё знаю. После очередного нашего с ним разговора (точнее – моего с ним, ведь он молчит), я с надеждой думаю: может, до него хоть на этот раз что-то дошло?…
Но всё продолжается: жалит потихоньку по углам и бегает в “сестринскую” за очередным поощрительно-утешительным куском…
Вот такой субъект этот Серёжка. Интересно, где он учился подлости? Неужели жизнь ему уже успела преподать такие страшные уроки? Или же эти способности, как и иные таланты, передаются с генами?…
Ксюнечка, сосредоточенно сдвинув свои умные бровки, проходит очередной лабиринт…
А я смотрю на наше Дерево, перечёркнутое оконной решёткой, и почему-то сегодня никак не могу сосредоточиться на Дереве, а вижу РЕШЁТКУ.
Я думаю о своём отце, который почти мальчишкой оказался за колючей проволокой. Его обвинили во вредительстве (это ещё в сталинские времена). Думаю о своём дедушке Андрее, мамином отце, которому (всё в те же времена) неизвестно за какие грехи пришлось рыть “знаменитый” канал, где-то под Дмитровым… Думаю о своей бабушке Доре, подпольщице, которая побывала и в гестапо, и за проволокой Маутхаузена и Освенцима… А стукач был – свой, землячок! Потом, после войны, бабушку вызывали на очную ставку с этим самым землячком… Думаю об отце Гавра, который чудом вернулся живым из мордовских лагерей… Я думаю о том, что дети и внуки тех, кто стучал, доносил, допрашивал, пытал и стоял на вышках с автоматом, – это всё мои ровесники и ровесники моих детей. И в жизни мы ещё не раз можем сойтись лицом к лицу…
Я запретила Серёжке заходить к нам.
Но больше всего жальче Андрюшу Набокова. Это совсем несчастный ребёнок. В больнице уже третий месяц. Хотя он детдомовский, но мать, как выяснилось из истории болезни, у него есть! Но ни разу не пришла и даже не позвонила…
В палате у Андрюши страшное зловоние. Он ходит мимо горшка, а то и вовсе в постель, а бельё тут меняют не часто… Дети над ним смеются, сделали из него аттракцион. Говорить с ними, объяснять что-то – бесполезно. Пока говорю, – кивают головами, соглашаются: да, он больной мальчик, да, обижать его грешно, – но я ухожу в свой бокс – и они радостно продолжают потешаться над ним дальше. А он наивный ребёнок, совершенно простодушный, он не понимает, что над ним издеваются: дети просят его сделать глупость – и он делает. То он по их “заказу” раздевается догола, то надевает штаны на голову. И тут же, из палаты в палату, летит сообщение: что Набоков ещё натворил…
Дети – жестокий народ, когда этот народ мается от скуки. Жалеть они не умеют. По крайней мере, жалость и жестокость идут тут рука об руку, нераздельно. Совсем недавно все вместе молились об Анечке… Но Адрюшу Набокова они не считают за человека.
Додумались от скуки и до такого: сказали бедному Андрюше, что из того, что в горшке, – из этого можно лепить. А ещё этим можно раскрашивать стены. Он – поверил. И лепил, и раскрашивал… Мальчишки, глядя на него через стеклянные стены и двери, хохотали – как над обезьянкой в зверинце…
Нянечка потом отказалась отмывать Андрюшину палату, говорит: “А какой в этом смысл? Он всё равно всё загадит, он же дурачок”.
Странно, но когда Андрюша только появился в нашем отделении, он не казался дурачком. Сидел, раскрашивал картинки, рассматривал книжки… Он здесь, прямо на глазах, деградирует! С каждым днём… С ним же совершенно никто не общается! У него всё ещё коклюш, в палате он по-прежнему один и на запоре. (Что не мешает мальчишкам, когда никто не видит, проникать в Андрюшину палату и поколочивать его). Медсестры и няньки с ним не разговаривают, и уж, конечно, никто не читает ему книжек и уж, конечно, никто с ним не играет… Приносят лекарство, еду – и тут же запирают. Маленький осуждённый. Осуждённый на одиночество. Тут даже если и совсем здорового ребёнка поместить в такие условия, он станет идиотом.
Очень тяжело чувствовать своё бессилие. Когда ничего не можешь изменить. Ведь я, к сожалению, тоже не могу с Андрюшей общаться. Занесу ему передачку и торопливо ухожу от его коклюша: упаси Боже подцепить что-нибудь и перенести Ксюше.
Да и вообще не имею права заходить к нему. Всё время нарушаю здешние правила, которые запрещают заходить в другие боксы и выходить в коридор без особой необходимости. Но