кланами. Третьего «снимающего» термина, т. е. диалектического синтеза или высшей точки равновесия, не дано: каждая из противоположностей отсылает обратно к другой противоположности; или, скорее, она уже содержит её в себе, уже позволяет нам усмотреть в своей собственной структуре другую противоположность. Осцилляция: взаимное признание среди представителей одного вида отмечено беспрестанным маятниковым движением от частичного успеха к маячащему в будущем провалу. Жуткое: то, что внушает страх, никогда не бывает незнакомым, но лишь тем, с чем мы отлично знакомы (избыток влечений, конструкция вербального языка), и тем, что в разнообразных обстоятельствах даже осуществляло — или могло осуществлять — защитную функцию[9].
Взаимосвязь между пугающими сторонами человеческой природы и политическими установлениями является, без сомнения, метаисторическим вопросом. Принимаясь за его решение, бесполезно обращаться к калейдоскопу культурных различий. Вместе с тем, как это всегда происходит, ясные очертания и весомость метаисторический вопрос обретает только в рамках конкретной социально-исторической ситуации. Инвариант, т. е. врождённая (само)деструктивность животного, мыслящего при помощи слов, тематизируется как «довод» в пользу существования «функции», которая целиком состоит из связанных с непредвиденными обстоятельствами кризисов и конфликтов. Иными словами: проблема внутривидовой агрессивности выступает на первый план, как толькосовременное централизованное государство начинает переживать заметный упадок, хотя бы и расцвеченный конвульсивными поползновениями к реставрации и тревожными метаморфозами. Именно посреди и в силу упадка проблема установлений, их регулятивной и стабилизирующей роли заставляет себя ощутить во всем своём био-антропологическом размахе.
Шмитт и сам, не без заметного огорчения, признаёт ослабление государственного суверенитета[10]. Размывание «монополии на политическое решение» проистекает как из природы современного производственного процесса (основанного на абстрактном знании и языковой коммуникации), так и из социальной борьбы шестидесятых-семидесятых, а также из последующего распространения образов жизни, не восприимчивых к «предварительному договору о повиновении». Здесь не столь важно подробно останавливаться на этих причинах или перечислять другие. Важны вопросительные знаки, повисшие над новой ситуацией. Какие политические установления могут иметь место вне государственного аппарата? Как обуздывать неустойчивость и опасность человеческого животного, когда мы больше не можем рассчитывать на «навязчивое повторение» в применении правил, действующих в любое время? Каким образом избыток влечений и открытость миру могут действовать как политическое противоядие от той отравы, которую сами же и выделяют?
Эти вопросы возвращают нас к мучительнейшему эпизоду в повествовании об исходе евреев из Египта: к «роптаниям» в пустыне, этой череде исключительно горьких распрей и междоусобиц. Вместо того чтобы покориться фараону или восстать против его правления, евреи воспользовались принципом tertium datur, ухватившись за другую, беспрецедентную возможность: оставить дом рабства и работы, от которой они «стенали». И они отважились войти в ничейную землю, где опробовали неслыханные доселе формы самоуправления. Но узы сплочённости слабеют: растёт стремление к старому угнетению, уважение к товарищам по бегству внезапно превращается в ненависть, пышным цветом расцветают идолопоклонничество и насилие. Множество [la moltitudine] должно разобраться с этим злом, или, если угодно, с негативностью, которая в него проникает: расколы, враждебность, клевета, полиморфная агрессивность. Повествование об исходе представляет собой, пожалуй, самую авторитетную теологически-политическую модель преодоления государства, ибо рисует возможность подрыва принадлежащей фараону монополии на принятие решений посредством предприимчивого уклонения [sottrazione][11]; но также потому, что, привлекая внимание к «роптаниям», оно тем самым исключает идею, будто это уклонение основано на природной кротости человеческого животного. Исход опровергает Шмитта: Республика, которая больше уже не является государством, пользуется очень близкими и открытыми отношениями с врождённой деструктивностью нашего вида.
2. Пост-государственные установления
«Враждебный государству радикализм» не только без колебаний признаёт (само)деструктивные влечения существа, наделённого речью, но и принимает их настолько всерьёз, что считает нереалистичным, даже крайне вредным, противоядие, которое предусматривают теоретики суверенитета. Ниже я хотел бы развить некоторые соображения о форме и функционировании политических образований; хотя они и тесно сопряжены с пугающими аспектами природы человека, тем не менее, они выглядят несовместимыми с «монополией на политическое решение».
Я постараюсь развить эти соображения, не ссылаясь на то, что могло бы быть, но сосредоточусь на том, что всегда уже есть. Другими словами, я пренебрегу на время необходимостью изобретать политические категории, соответствующие нынешним социальным трансформациям, чтобы сконцентрировать внимание на двух макроскопических антропологических — а точнее, антропогенетических — реальностях, во всех отношениях представляющих собой установления: языке и ритуале. Это как раз те установления, которые с величайшей ясностью демонстрируют все необходимые условия, только что перечисленные в моих вопросах: признание невозможности выйти из природного состояния, маятниковое движение между порядком и правилами, взаимозаменяемость между вопросами принципа и фактическим положением дел, глубокое знакомство с двойственностью и осцилляцией. Эти два природно-исторических установления, говоря о которых я ограничусь лишь самым минимумом, не являются, тем не менее, установлениями политическими. Вместе с тем, мы не можем исключать возможности обнаружить в нашей традиции один или несколько концептуальных механизмов, представляющих собственно политический эквивалент языка или ритуала. В нашей традиции: даже здесь, как видите, я не апеллирую к тому, что будет, но лишь к тому, что было. Что касается ритуала, то позвольте мне выдвинуть следующую гипотезу: способ, каким он всякий раз заново противостоит и смягчает опасную неустойчивость человеческого животного, имеет свой коррелят в теолого-политической категории katechon. Это греческое слово, использованное апостолом Павлом во Втором Послании к Фессалоникийцам и позднее повторно открытое консервативной доктриной, означает «то, что удерживает», — силу, которая неустанно, вновь и вновь задерживает приход «сына погибели», последней всесокрушающей катастрофы. Так вот, мне представляется, что понятие katechon, в качестве политического аспекта ритуальных практик, более чем пригодно для того, чтобы определить природу и задачи установлений, более не принадлежащих государству. Отнюдь не будучи одним из «винтиков» теории суверенитета, как утверждает Шмитт и компания, идея силы, удерживающей так называемое «зло», однако же неспособной его устранить (поскольку такое устранение совпало бы с концом мира, или лучше, с атрофией «открытости миру»), прекрасно подходит антимонополистической политике исхода[12] .