нее, и это столкновение — раньше или позже — обязательно произойдет. Это будет открытый бой, где каждая из сторон будет уверена в своей полной правоте.
А пока что много маскировки, обмана и предательств, не обошлось даже без пятой колонны. И эта пятая колонна на территории искусства — экзистенциализм и феноменология.
Казалось бы, экзистенциализм приходит искусству на помощь, но он как эксцентричная куртизанка, которая изменяет всему со всем, может лишь скомпрометировать тех, кто вступает с ним в отношения. Он — ни два, ни полтора — вообще не может претендовать на форму — так что же у него общего с искусством?
И все-таки он такой привлекательный! В нем столько обещаний! В нем, казалось бы, напряженное и неподкупное стремление к конкретности, к личности… Что ж, эта антиабстрактность не может удержаться ни в каком философском мышлении, где нельзя избежать понятийной схемы. В результате экзистенциализм становится ловушкой: этот антирационалистический кусочек сыра должен приманить легковерных к еще одной понятийной клетке.
Каждая духовная позиция создает свой стиль. Но экзистенциализм, зачатый из одних противоречий и неспособный их примирить a la Hegel (ибо здесь диалектика хромает), не ведет ни к какому стилю или, скорее, — к одному из худших стилей: к расплывчато-точному, абстрактно-конкретному, субъективно- объективному, к расползающейся во все стороны говорильне. При виде этих мыслителей можно поклясться, что они хотят танцевать сидя — такие они педантичные и в то же время легкие, воздушные.
В таком случае я предпочитаю феноменологию, она чище в том, что касается формы. Можно даже питать надежду, что она — средство для чистки от грязи сайентизма; разве это не возвращение к естественному, непосредственному, непорочно-девственному мышлению? Взять науку в скобки! Именно это нам нужно!
Мираж! Обман! Если он не выносит науки, то это как дочь не выносит родную мать: картезианская, зачатая от научного духа, бесстрастная, как лед холодная; ее трупный холод нам ни на что не сгодится!
Бонди, редактор «Прёв», появился в Буэнос-Айресе под звон колоколов всей прессы. Читая эти статьи, я был уверен, что в аэропорту его будет встречать куча сановников во главе с французским послом и что его будут рвать на части, как Барро; так что я решил вести себя чинно и только на следующий день объявиться в отеле, которым, принимая во внимание категорию гостя, могли быть только «Плаза» или «Альвеар».
Тем временем, когда я в тот день вернулся домой, фрау Шульце сообщила мне, что меня спрашивал какой-то господин и оставил свой адрес и фамилию. Читаю: Франсуа Бонди, отель «Сити». Иду в «Сити», находящийся в нескольких квадрах от меня. Теплое приветствие. Я объясняю, почему не пришел раньше: не хотел отнимать время.
— Да что вы, я был на завтраке у Виктории Окампо, но теперь я свободен. Поговорим!
Идем в кафе, разговариваем, разговариваем. Вечер. Еще раз осторожно зондирую, не собирается ли он на обед в посольство, в Академию Литературы, в Жокей-клуб… Нет, честно говоря, дел у него никаких и куда приткнуться, он не знает. Я в тот день был приглашен на ужин к Зофье Хондзыньской; не долго думая, беру его с собой. Зося, светская особа, бровью не повела, когда я вылез со своим сюрпризом: «Бонди!» Поприветствовала, как будто все так и задумывалось. У нее архитектор Замечник, приехал из Польши, звоню Любомирским, приглашаю, устраиваем ужин (исключительно скромный, как всегда у Зоси, зато французский язык пенится, как шампанское…), но в атмосфере повисла какая-то недосказанность.
Когда мы расходились, дамы подошли ко мне и спросили: «Признайся, кого ты привел? Кто это? Поэт? Итальянец или кто? Откуда ты взял его?»
Они думали, что я их разыгрываю! Этот важный редактор, которого трудно представить себе без четырех телефонов и трех секретарш, даже очень и очень поэт. Он настолько поэт, что порой у нас, поэтов, возникает подозрение, что эта инертность, это выражение лица потерявшегося ребенка, внимательные глаза, удивительная способность появляться (а не просто входить) — все это существует лишь ради того, чтобы нас приманить и хладнокровно использовать в своих целях. Но я рад, что аналогичные чувства (только наоборот) испытывают и политики, опасающиеся, что холодные организационные таланты Бонди существуют лишь для того, чтобы их одурачить и поймать в силки поэзии. Бонди, видимо (потому что мало его знаю), принадлежит к числу тех, чья сила состоит в их
Как настроиться против науки? С каких позиций ударить? Найти точку опоры, чтобы сдвинуть с места презрение, возможность презрения… И эта пугающая перспектива всё большего в нас раздвоения на
[41]
Во «Фрегате».
Я спросил их: «Что делать обыкновенному человеку при встрече с человеком ученым? И когда человек ученый окутает его своим
Они не знали. Я им объяснил, что самым удачным контраргументом будет удар (кулаком или ногой) по особе господина специалиста. И добавил, что в моей терминологии это называется «поселением в личности» или «переселением в личность». В любом случае вышибает за рамки теории…
И спросил, не слабо тебе, художник, дать такого пинка профессору? Неприличный вопрос? Да, но не терпящий отлагательств.
Может быть, вы придерживаетесь мнения, что наука и искусство должны бежать вперед вместе, передавая друг другу из рук в руки факел, как во время марафонского бега? Оставьте этот бег спортсменам. Будущее обещает быть нечестивым, и даже безжалостным. Трогательным было бы сотрудничество искусства и науки во имя прогресса, но поэту следовало бы видеть, что в этом нежном объятии профессор задушит его. Наука — бестия. Не верьте в гуманизм науки, ибо не человек на ней едет, а она его оседлала! Если вам интересно, как будет выглядеть научный «гуманизм» человека в будущем, присмотритесь к некоторым врачам. Их «доброта» — «человечность»? Да, но какая? Какая-то немного странная, разве нет? Вроде как добрая, но недобрая, вроде как человечная, но нечеловечная… тоже мне ангел-хранитель, сухой и холодный, как дьявол, ангел-техник. Ему больница не портит завтрака. Адский холод и
Кому-то радужно настроенному может показаться, что если разум отрывает нас от нашей человечности, то чтобы потом к ней вернуться… и что те извращения, на которые он нас толкает, снова когда-нибудь приведут нас к человеческой природе… к человеку более благородному, более здоровому, сильному… и в конце этого печального пути мы найдем себя!
Нет! никогда ничего мы не найдем! Никогда ни к чему не вернемся! Отдаваясь разуму, мы должны попрощаться с собой навеки, потому что он никогда не возвращается! Человек будущего, плод науки, будет радикально иным, непостижимым, не имеющим никакой связи с нами. Вот почему научное развитие