переводчиком Гомера, автором «Гимнов», автором «Соли земли» — международное признание, переводы на многие языки… Хорошая карьера! Но карьеру, начатую в мещанском духе и являющуюся его утверждением, начинает преследовать разложение, откуда-то из недр, снизу. Сегодняшний Виттлин остается тем же самым Виттлином, он не изменился ни на йоту… единственное различие — сегодня он в вакууме, поскольку история выбила почву у него из-под ног. Он мещанин, которого лишили его мещанства. В этом его демонизм.
Если бы Сенкевича перенести в наше время, сомневаюсь, что он слишком обеспокоился бы… Сенкевич был натурой здоровой, а здоровые натуры долго сохраняют душевный подъем. Виттлин, хоть и мещанин, явился на свет с мещанской изнеженностью, и эта изнеженность сделала его подверженным болезни… а болезнь — собственно говоря, единственная грубость, с какой может столкнуться мещанин, живущий в мещанской пустоте. Надо добавить, что Виттлин не только был и остается болезненным, но и что он отличается исключительной способностью переживания болезни. Жаль, что не могу вспомнить забавной фрашки Хемара, отмечавшей эту его архимещанскую ипохондрию. Начинается она так, что Хемар приглашает его на какую-то попойку. На что Виттлин:
И завершение Хемара:
Не что иное, а именно болезнь, этот специфический фактор, в одно и то же время соединяющий нас с самой острой реальностью и высвобождающий из нее в сферу неизвестного, позволила Виттлину чего-то достичь в прозе и в поэзии. Благодаря болезни он стал художником. Его способность вживаться в собственные недуги позволила ему также проследить болезнь века, болезнь Истории вплоть до ее разрушительных итогов. Через собственную болезнь, через Гитлера и, добавим, через свое еврейское наследие он добрался до самого края ночи.
И завис над бездной, этот добрый, скромный человек — какой однако вид! Если над бездной висят Мальро, Камю, Шульц, Милош, Виткаций, Фолкнер — всё в порядке, потому что это висельники от рождения. Если же над бездной висит добрый человек, Виттлин, то это может вызвать головокружение и даже потерю сознания.
А теперь загадка из числа «легких для загадывающего и трудных для отгадывающего». Если Виттлин висит над пропастью, то на чем закреплена нитка, на которой он висит? Вы скажете: она у Бога, потому что Виттлин — человек религиозный. Я не верю (впрочем, это лишь моя интуиция, ничего больше) в виттлиновского Бога; Виттлин, по-моему, принадлежит к тем людям, которые упираются лбом в стекло, и тогда всё у них кончается. Ох! «За все благовония Аравии я не захотел бы оказаться в его шкуре!» Остаются только два чувства: одно — что ты, словно пойманный зверь, в ловушке и нет выхода, и второе — что ты в абсолютной, не ограниченной ничем пустоте, то есть выхода нет. Виттлин, этот боязливый человек… но боязливый тем видом боязни, которая обнаруживает Небытие… Вот я и спрашиваю: если у него все уплыло из-под ног и если сверху его ничего не держит, почему он, вместо того, чтобы рухнуть, продолжает оставаться Виттлином и потчевать нас своим классическим уравновешенным писанием, не лишенным педагогической жилки?
Педагог-нигилист? Позитивный банкрот? Тихая катастрофа? Добропорядочный ад? Как умудрился этот мещанин остаться мещанином, хоть мещанство в нем было полностью ликвидировано? Я в свое время пенял скамандритам и другим эмигрантским писателям, что они мало изменились… а Виттлин? Этот по сравнению с ними вообще не дрогнул. Монолит! Только тот, у кого кончилось всё, находится в ином положении по сравнению с тем, у кого кончилось довольно много. В каком смысле, в каком направлении может изменяться тот, у кого смыслы и направления улетучились? Что ему остается, если не то единственное, что еще можно сделать: повторять себя? Вот причина того, что люди, казалось бы, совершенно обанкротившиеся, живут до последнего мгновения «как ни в чем не бывало». Капитан тонущего корабля знает, что через минуту его поглотит пучина, — его и его честь, ответственность, обязательства — что ничего этого в сущности уже нет, что вода уже по щиколотку… так почему он до последней минуты цацкается со своим капитанством вместо того, чтобы, скажем, спеть, сплясать? Однако когда уже больше не за что зацепиться, человек может еще зацепиться за себя; принцип тождества «я это я» не только фундаментальный принцип логики, но и последнее обоснование гуманизма; и когда пропадает всё, остается тем не менее, то, что я кем-то был, что я был такой, а не другой; и лояльность по отношению к самому себе предстает перед нами как последний закон, которому мы еще можем следовать…
Виттлин вошел в литературу много лет тому назад как продукт тогдашнего мещанского духа: Виттлин был автором книг, мещанство было автором Виттлина. Я вовсе не пренебрегаю мещанским духом, создавшим мощные вещи в культуре, я хочу только сказать, что в той своей фазе Виттлин творил, сам будучи продуктом своей среды и своей эпохи.
А сегодня? Сегодня Виттлин больше не продукт мещанства, а тот, кто сам в себе создает мещанство. Сегодня Виттлин сам создает себя, удерживая себя в небытии собственными силами. Внешне ничего не изменилось, последние тексты Виттлина сливаются с предыдущими упрямой монолитностью тона, стиля, видения, и всё кажется нам более возможным, чем та ситуация, когда он отступает от себя хотя бы на йоту. Изменилось только то, что теперь Виттлин сам должен создавать Виттлина.
Но попробуем, например, виттлиновскую доброту. Попробуем ее сначала как нечто естественное, текущее из него, как сок из сахарного тростника. А потом попробуем ее в следующем ее воплощении, когда она становится «противоестественной», одинокой, только человеческой, самородной, в себе заключенной, на себе основанной. Совсем другой вкус…
Я набросал эту историю, чтобы показать, что уничтожаемый историей человек может порой стать творцом истории… собственной. Что больше всего радует меня в этой драме, так это великолепие контрастов: этот обреченный на ад человек демонстрирует и в аду те же самые доброту, деликатность, нежность, невозмутимость, веру, разум, сердечность… Точь-в-точь паучок, подвесившийся на собственной ниточке! «На льва свирепого ты сядешь без вреда, и на драконе страшном ездить будешь, да!»[218]
Мадариага, Силоне, Вейдле, Дос Пассос, Спендер, Бютор, Роб-Грийе и т. д. — все они в Буэнос- Айресе, приглашены местным Пен-клубом. Сессия продолжалась пять дней и была переливанием из пустого в порожнее на темы: Слово, Писатель, Культура, Дух и т. д., как всегда. Напрасно ждали, что в конце произойдет хоть что-нибудь, даже муха не села ни на чью лысину. Иногда, правда, сессия начинала бить копытом, и уже казалось, что взбрыкнет, но всё расползлось в болтовне.
Знаю из рассказов (меня при этом не было), почему аргентинский Пен-клуб не пригласил меня — а- а-а, почему, почему?!!! О! Почему? Потому что вместо «хочет, любит, уважает» — «ненавидит, отвергает»! А почему? О, о! те кто принимает участие в выборе членов Академии «Ведомостей», легко угадают: уж слишком я им досадил. Особенно некоторые из моих заметок об аргентинской литературе, появившиеся недавно в «Куадернос». Впрочем, если бы даже и пригласили, все равно меня там не было бы. Я не настолько глуп, чтобы приезжать на такие сессии на такси или на трамвае; вот если бы мне предложили, как тем господам, билет на трансатлантический рейс туда и обратно и пребывание в классном отеле, тогда другое дело. Но, живя в Буэнос-Айресе в шести куадрах[219] от зала заседаний, я не могу требовать, чтобы меня везли на трансатлантическом лайнере, и, не говоря уже обо