Попробую сначала описать в двух словах наш исторический момент, чем он отличается от времени Бжозовского. Итак, время Бжозовского — период триумфа интеллекта, его резкого наступления по всем направлениям: тогда казалось, что глупость можно искоренить настойчивыми усилиями разума. Считаю, что этот интеллектуальный напор вырос в последующие годы и, видимо, достиг своего апогея непосредственно после второй войны, когда марксизм с одной стороны, экзистенциализм с другой вылились на Европу словно кипяток (не говоря уже о других властолюбивых идеях). Это повлекло за собой невиданное расширение горизонтов тех, кто занимался мышлением.
Тем не менее… эта несчастная диалектика истории… сегодня, как я понимаю, этот период завершается и уже настают времена Великого Разочарования. Мы заметили, что хоть прежняя глупость исчезает, на ее месте появляется новая, порождаемая интеллектом, являющаяся его субпродуктом, глупость, к сожалению, интеллектуальная…
Думаю, Милош согласится со мной, что этот барин Бжозовского менее был подвержен глупости, чем сегодняшние люди. Тогдашнее мировоззрение базировалось на авторитете, прежде всего — авторитете костела, крестьянин по воскресеньям ездил на службу в костел, а в прочие дни недели предавался невинным размышлениям вроде сеять овес или клевер. Даже особы с более насыщенной умственной жизнью не увлекались философствованием; философия существует на обочине, как, может быть, и нечто важное, но далекое. Зато сегодня каждый из нас должен обдумать мир и жизнь на собственный счет, потому что нет больше авторитетов. Добавим, что интеллигенцию отличает необыкновенная наивность, в ней живет удивительный инфантилизм, не зря же она одно из последних достижений человечества, самое молодое… и вот эти вдохновенные интеллектуалы отдали приказ: думай сам, собственной головой, не верь никому, пока сам не проверишь; но и этого им показалось мало, они потребовали еще: «переживай мысль». Пустяки! Я не только должен мыслить, но и к тому же серьезно относиться к своей мысли и наполнять ее собственной кровью! Ужасные последствия не заставили себя долго ждать. Стало тесно от фундаментальных мыслителей, идущих от основ и строящих свои миры. Философия стала чем-то обязательным. Но доступ к этому высшему и глубочайшему мышлению, отмеченному великими именами, отнюдь не прост: и вот мы погрязли в жуткой трясине недомысленной мысли, в каком-то общем несварении, в месиве и топи полу-глубины.
Но, мой милый Милош, то что сегодня происходит с интеллектом и интеллектуалами, просто скандал и мистификация — одна из самых больших за всю историю. Этот интеллект так долго «развенчивал мистификации», что в конце концов сам стал инструментом страшной лжи. Знание и истина давно уже перестали быть главной заботой интеллектуала — на смену им пришла забота о том, чтобы не узнали, что он не знает. Интеллектуал, распираемый темами, которые он не усвоил, изворачивается как умеет, лишь бы его не поймали. Какие он предпринимает меры предосторожности? Формулировать хитро, чтобы его не поймали на слове. Не высовывать носа за то, что худо-бедно освоил. Пользоваться понятиями как бы мимо ходом, вроде как они и так всем прекрасно известны, а в сущности — чтобы не выдать своего невежества. Давать понять, что это известно. Возникло особое искусство жонглирования непродуманными до конца мыслями с таким выражением лица, как будто всё в порядке. Возникло особое искусство цитирования и использования имен. Из тысячи первых попавшихся под руку примеров выбираем один: одним из самых бурных послевоенных интеллектуальных диспутов была полемика, спровоцированная требованиями Сартра, чтобы интеллектуал «не оставался безучастным» и «делал выбор». Никто из литераторов не смог на практике не высказаться либо «за» либо «против». Но чтобы понять постулаты Сартра из его «Situations», надо сначала понять его «свободу», а это потребовало бы чтения семисот страниц его «Бытие и Ничто» (скука), но, будучи феноменологической онтологией, эта книга требует знания Гуссерля, не говоря уже о Гегеле. Не говоря о Канте… Вот я и спрашиваю, сколькие из тех, что обсуждали тезисы Сартра, отважились бы встать перед экзаменационной комиссией?
И (приняв во внимание неустанную работу женского лона) все составляющие этого маскарада должны множиться и усиливаться с каждым новым днем. Ах, та «компанейщина», которую осуждал Бжозовский, приобрела неожиданный аспект… Нас уже так утомили эти самые глубокие истины в последней инстанции, которые надо питать собственной кровью, что в конце концов, не зная, как примирить нашу зевоту с возвышенностью нашего предприятия, мы стали заботиться лишь о сохранении видимости.
Милош выступает на стороне Бжозовского, Милош хочет, чтобы польская интеллигенция догнала Запад. Он здесь выразитель послевоенного польского рывка в направлении «европейскости» и «современности». А я, старомодный шляхтич от сохи, вытягиваю руку и говорю: «Осади! Не в ту сторону едешь! На черта вам это? Во-первых, не догоните, поскольку формы мышления и его стиль рождаются медленно. Во-вторых, не стоит, потому что с этим больше головной боли, чем чего-то другого. В-третьих, хорошо было бы иметь в виду следующее: сегодня все козыри у вас на руках; ваше постепенно начинает брать верх; то, что до сих пор было вашим стыдом, может быть введено в Европу в качестве отправной точки для спасительной переоценки».
Сегодня, по-моему, польская «прохладца» имеет шансы и не должна испытывать чувство стыда. Я с удовольствием услышал бы польский голос в Европе, утверждающий в отношении интеллекта: хватит, не понимаю, не могу, не хочу. Только это, ничего больше. Речь бы шла не о выходе, а лишь об определении ситуации… которая лишь впоследствии нашла бы своих людей и свои решения. Я исключительно далек от мысли, что этими людьми могли бы стать наши гордые «классики», надменно воротящие нос от «новшеств», благословляющие «снобизм» и смакующие собственное «мастерство», или наши щеголи, гурманы, сибариты, остряки, анекдотчики, или крепкие мужики, братство «жизненной практики». Нет, ни одна из этих форм интеллектуального сомнения мне не импонирует. Это надо будет сделать шире, и более по-европейски, и интеллигентней.
[47]
Кто из них ближе всех к аду? Тувим? Если чего-то ему не хватало, то вот чего: он не умел коснуться ада своими стихами, которые льнули к блеску, сверканию, сочности, краскам, моменту. Лехонь? С виду обреченный на вечные муки в телесной своей форме, и если бы небеса его поэзии были под стать его личному аду… но ничего не поделаешь, не были. Вежиньский? Ох, «забрел в преисподнюю, оказалось ему по пути»! Ивашкевич, Слонимский, Балиньский — конечно, конечно, ценные, но не бездонные. Кто же остается? Виттлин? Виттлин, святая душа, неужели он ближе всех к аду?
Адский, то есть демонический — но я предпочитаю «адский», так звучнее. Как же так, Виттлин, эта ангельская душа в ночном колпаке чуть ли не с Диккенса, болезная, ноющая, вся такая из себя приличная?.. Ну да, Виттлин. И если бы мне пришлось когда-нибудь писать работу о Виттлине, я черным по белому написал бы, что он стал таким, какой он есть, только потому, чтобы не стать своей противоположностью. Если Виттлин свят, то лишь для того, чтобы не быть дьявольским. Если Виттлин переводит «Одиссею», то вовсе не потому, что «Одиссея» отвечает его вкусам, а для того, чтобы не стать ее разрушителем. Виттлин занимается классицизмом, но это лишь потому, что Виттлин — это анархия и отчаяние. Он спокоен? Уравновешен? Рассудителен? Дружески настроен? Педагог? Мастер? Только ради того, чтобы у него в руках не взорвалась им же изготовленная бомба. А его вера из разряда тех, что стремится к Богу, как лошадки друг за другом на карусели.
Ошибаюсь? Мне в этом дневнике, в частных моих записках, позволительно ошибаться.
Виттлин в моем понимании — это мещанский демонизм. Может ли мещанин быть демоничным? Присмотримся повнимательнее к его биографии: мальчик воспитан в соответствии с правилами приличия прошлого столетия, в климате христианской культуры, искусства, морали, в атмосфере доброты и чуткости, он переживает сначала первую европейскую войну и переживает ее активно, как доброволец Легионов, а потом солдат австрийской пехоты (та, первая война еще не имела черт катаклизма, и обывателю могло показаться, что она открывает путь более благородной и мягкой жизни). А потом наш молодой человек становится учителем, воспитателем, литератором, сотрудником журналов, директором театра,