неприятным. — А что случилось? — спросил я Преве, на что тот мне ответил: — Дело, видите ли, в том, что этот Другой, учрежденный и выделенный, уже не имел ничего общего с конкретным человеком. Это не Петр, не Павел, это Другой как таковой. Это Объект, за которым я признаю характер Субъекта, с чьей свободой я считаюсь. Вы скажете, ничего страшного? Но учтите, что теперь наш философ оказался перед лицом абсолютного количества — всех возможных людей — человека вообще. Он, испугавшийся парижской толпы, теперь оказался перед лицом всех толп, всех индивидов, всегда и везде.
— Вот в это самое время я с ним и познакомился, — продолжал Жиффелере, потягивая ликер. — Это было после выхода «Бытия и Ничто». Его подавлял масштаб конфронтации: с одной стороны он — с другой стороны все. Однако, хоть такая картина и пугала, он не сдавался и неколебимо последовательно провозглашал свои лозунги: «ответственность за всех», «связь со всеми». И, возможно, он и выстоял бы, хоть и взвалил себе на плечи человечество… если бы не то, что к этому охватывающему всех совершенству снова примешалось количество, до неприличия переполнявшее совершенство… количество экземпляров его произведений… количество изданий… количество читателей… количество комментариев… количество мыслей, выведенных из его мыслей, и количество мыслей, вытекающих, в свою очередь, из этих мыслей… и количество самых разных вариантов этих вариантов… Количество в данном случае непереносимо, оно переполняет, оно выходит за рамки штатного расписания. Это были Все плюс Количество.
Тогда я увидел (это все еще слова Пре), как он подошел к покрытому испариной стеклу и как вывел пальцем:
NEC HERCULES CONTRA PLURES
Он был близок к самоубийству. А иначе как выйти из этого положения, как убежать, когда миллионы читают и в свет выходят все новые и новые издания? Выходит, что не Все его страшили, а то, что этих Всех так много! Значит, смерть? Он начинает готовиться к самоубийству. Ей-богу, а ведь не так и страшно. Что правда, то правда: банкротство его ужасно и катастрофа его страшна. Но катастрофа растворяется в миллионах. Спровоцированная количеством, она сходит на нет в силу того же количества, в суматохе и свалке, где никто ничего не знает, никто ничего не понимает, все ля-ля да ля-ля, а о чем — непонятно, один — про Фому, другой — про Ерему, и все как-то ни к чему…
NEC HERCULES CONTRA PLURES
Количество мне надоело…
Листаю номер «Ведомостей» с отчетом о заседании жюри, решавшем, кому бы присудить премию за лучшую книгу 1961 года. А по случаю присуждения и банкетик! Меню — пальчики оближешь:
Вижу их: эту умильную имитацию Академии и имитацию литературы, этот сладкий сон о почестях с речами, комплиментами, анекдотами, восхвалениями одним другого, и все, естественно, парле франсе, с парижскими остротами и галльской культурой в лучшем виде. Могло показаться,
Кому это мешает, что несколько пожилых мужчин встретились, чтобы доставить друг другу немножко удовольствия, а то и наслаждения? Это было бы извращением, если бы дело касалось эротики, но об этом не может быть и речи. Так почему бы им не поддержать друг друга, когда большинство из них (опускаю почтенные исключения) с трудом держится на ногах? В компании всегда веселее. Как можно иметь к ним претензии, что свою трагическую судьбу они заедают пирожным, тем более, что эти речи, мнения, взгляды свидетельствуют (опускаем исключения) о приличном мыслительном параличе, а сами они — спокойны, вежливы, добры, как положено, престарелы, в меру отсталы, словом — безвредны. Так стоит ли их лишать той малости
И все же трудно мне удержаться от нетактичности. Что за скандал вдруг разразился за десертом, при этом ошеломляющем
Правда ли, что — вещь совершенно невероятная — когда подали это божественное
…что этот кто-то подкрался и съел у всех них
«Почему столь многие черпали и черпают полными горстями из наследия Бжозовского, но делают это как-то украдкой, не признаваясь в этом публично?» — спрашивает Милош.
И я тоже? Моя совесть чиста. Я никогда до этого момента не сталкивался с Бжозовским; так получилось, что ничего из его произведений, ничего о нем не попадало мне в руки… В жизни случаются такие нестыковки, при том, что это один из наиболее неизвестных мне польских авторов. Но так или иначе, когда Милош упоминает о его «мании освобождения от Польши», или так: «Бжозовский говорил, что сгорает от стыда за польскую литературу, давшую Сенкевича», мне мои собственные мании и румянцы вспоминаются. С той только разницей, что они в нас такие разные и с таких разных позиций, как разнятся наши натуры.
Даже вижу, читая работу Милоша, что я нахожусь в таком остром и фундаментальном противоречии с этим философом, как, возможно, никто из ныне живущих образованных поляков.
Например:
«Главный грех польской интеллигенции, по мнению Бжозовского, — пишет Милош, — замена мысли компанейщиной». Не было серьезного интереса к достижениям западной мысли. Мысль никого не интересовала… Никому не случилось переживать в себе это великое и кровавое интеллектуальное напряжение… Теории служили лишь темами для разговора.
Милош цитирует его слова: «С каким барским спокойствием, с какой барской бесцеремонностью суждений похлопывали здесь по плечу идеи и людей. Пасьянсовый мудрец, скучающий между одной и другой партейкой, между одним и другим ярмарочным ларьком, национальный мученик, он со снисходительной улыбкой глядел на то, как сын его вставал с головой, горящей от произведений Дарвина или Бокля».
Продемонстрирую резкость контраста между Бжозовским и мною, если скажу, что в этом случае я на стороне отца, а не сына. Да! Я поддерживаю старошляхетское недоверие и то, что теории — «это не жизнь», и вообще поддерживаю все, что не позволяет слишком переживать мысли. И пусть Милош пока воздержится от выдвижения моей кандидатуры на звание члена Академии Грыдзевского, поскольку, как это сразу станет ясным, моя стоячая вода не лишена глубинной динамики.