в состоящую из миллиардов и миллиардов капель дымку испарения, растворенную в непрерывности, что-то скорее похожее на звук… как тут вообще можно говорить о фактах? И тем не менее именно теперь, когда по завершении всего я плыл в Европу, меня тиранила мысль, что я обязан сохранить прошлое, успеть схватить его здесь, в шуме и смятении моря, в беспокойстве вод, в безбрежном и глухо тающем их разливе, — я, наедине с моим переходом через Атлантику, — не оставаться же мне, на самом деле, всего лишь бессмысленным клокотанием хаоса, подобному этим волнам? Мне стало совершенно ясно, что это не вопрос интеллекта и даже не вопрос сознания, а всего лишь вопрос страсти.

Быть страстным, быть поэтом по отношению к ней, к Аргентине… Она привлекла меня к себе до такой степени, что (теперь-то я в этом уверен) я был в нее глубоко и навсегда влюблен (а в моем возрасте такие слова не бросают на океанский ветер), и вот еще что: хоть убей, не смогу сказать, что меня обольстило в этой скучной пампе, в мещанских городах. Ее молодость? Ее «низкое» (ох, сколько же раз в Аргентине меня посещала мысль, одна из моих главных и будоражащих, мысль, что «прекрасное — это низкое»)? Но хоть эти и им подобные явления, поддержанные дружески-невинным взглядом, лучезарной улыбкой и некоторой киношностью, полной цвета, жары и испарений, сыграли, как известно, немалую роль в том, что я подпал под очарование Аргентины, страна была стократ богаче. Старая? Да. Треугольная? И это тоже. А еще квадратная, синяя, закрученная в кислую спираль, горьковатая, разумеется, но также и сокровенная и немного как блеск на ботинке, тупая, как столб или ворота, также вроде черепахи, утомленная, исковерканная, полая, как дупло или русло, шимпанзистая, сожранная, извращенная, софистическая, обезьянья, скорешённая с сэндвичем, похожая на пломбу в зубе… ох и пишу — все, что под перо подвернется: что ни скажи — все подойдет к Аргентине. Nec Hercules… Двадцать миллионов жизней во всевозможных комбинациях — это много, слишком много для одной отдельной жизни. Мог ли я знать, что конкретно из всей этой массы переплетенных жизней так меня зацепило? Может, то, что я оказался без денег? Что потерял имевшиеся у меня в Польше привилегии? Что эта американская латинскость каким-то образом дополнила мою польскость? А может, это южное солнце, леность формы или тамошние брутальность, грязь, низость… не знаю… Более того, не соответствовало истине утверждение, что я якобы был влюблен в Аргентину. Я вовсе не был в нее влюблен. Точнее говоря, я только хотел быть влюбленным в Аргентину.

Те quiero. Вместо того чтобы сказать «я тебя люблю», аргентинец говорит «я тебя хочу». Вот я и медитировал (все еще в океане, колышимый кораблем, болтавшимся по волнам), что любовь является волевым усилием, огнем, который мы разжигаем в себе, потому что мы так хотим, потому что хочется быть влюбленным, потому что нельзя вынести того, что ты не влюблен (кошмар моего словесного нагромождения отражает известное неудобство, заключенное в самой ситуации)… Нет, не то чтобы я любил ее, я лишь хотел быть влюбленным в нее, и, очевидно, мне было крайне необходимо не приближаться к Европе иначе как в состоянии страстного опьянения Аргентиной, Америкой. Наверное, я не хотел на старости лет появляться в Европе без той красоты, которую дает нам любовь, и, возможно, боялся, что отрыв от того места, которое я напитал собой, переселение в места чужие, мною не разогретые, обеднит меня, охладит и убьет, — вот почему я жаждал быть страстным в Европе, охваченным страстью к Аргентине, и дрожал перед той единственной предстоявшей мне встречей (в открытом океане, в сумерках, а может, на утренней заре в затянутом туманом просоленном пространстве) и ни за что не хотел прибыть на это рандеву с пустыми руками. Судно упрямо шло вперед. Вода то поднимала, то опускала его. Дул ветер. Я чувствовал себя не в своей тарелке, не знал, что делать: я хотел любить Аргентину и проведенные в ней мои двадцать четыре года, но не знал, как…

Любовь — это достоинство. С высоты моих лет мне казалось, что чем глубже биологическая катастрофа, тем больше нужен всепожирающий огонь страсти: лучше сгореть заживо, чем отдаться постепенному трупному окоченению; страстность (теперь я знал это) больше нужна старости, чем молодости. Опускается ночь. Опустилась. Кромешная. Слева по борту где-то вдали едва различимые огни маяков бразильского берега, а здесь, на палубе, — я, устремленный вперед, беспрестанно несущийся через водную пустыню в каком-то непонятном броске… Бесконечность клокочущей, грохочущей, взрывающейся брызгами пустоты, которую невозможно ни вычленить, ни ухватить, пустоты, сотканной из вихрей и водоворотов, монотонной на всем видимом пространстве: и здесь, и там, и подальше, и совсем далеко. Напрасно до боли напрягаю я взор — ничего не видно, за стеной ночи безостановочное перетекание одного в другое, все тонет и тает; я знал, что там, внизу, за темнотой, — только бесформенность и движение, передо мной — всего лишь несуществленное пространство, вверху — усыпанное роем бесчисленных звезд небо, ни вычленить, ни ухватить… И все-таки я пытался напрячь зрение. Напрасно. А впрочем, имел ли я право видеть, я — такой же водоворот в этом всеобщем водовороте, всеми давно забытый, затерянный, замученный страстями, болями, которых я прежде не знал; как же можно после двадцати с гаком лет быть всего лишь переливающейся водой, пустым пространством, темной ночью, необъятным небом… быть слепой стихией, быть не в состоянии прийти хоть к чему-нибудь в себе самом. О, Аргентина! Какая Аргентина? Никакая. Провал. Даже хотеть я не могу: любая возможность хотения исключалась чрезмерностью всепарализующей текучести, любовь перетекала в нелюбовь, все сливалось друг с другом, пора идти поспать, уже поздно, человеческий глаз, откуда взялся он на палубе?.. А может, мне это показалось? Как знать, в конце концов, все равно, был глаз или не было его, да и зачем, скажи, играть в формальности, стоит ли у явления спрашивать паспорт, что за буквоедство… а если у тебя не получается видеть, лучше усни.

[50]

Мои заметки об этом путешествии? Пожалуйста.

Среда, 10 апреля

Гроза закончилась. Море спокойное. Подходит ко мне дама: «Сеньор Гомбрович?» Оказывается, это знакомая Эрнесто Сабато, аргентинка из Министерства иностранных дел. Представляет меня своей подруге-миллионерше, которая едет в Европу уже в двадцать пятый раз. Узнаю от них, что на судне находится новый charge d’affaires[232] аргентинского посольства в Варшаве.

Charge d’affaires приглашает выпить.

Разговор о драматических ситуациях, возникающих в результате того, что для польских властей поляк, проживающий в Аргентине и принимающий аргентинское гражданство, не перестает быть польским гражданином.

Коньяк.

Встреча с мультимиллинершей и с charge d’affaires вселяет надежду относительно 250-ти <долларов>.

Кофе.

Корреспонденция. Шахматы с летчиком.

С левой стороны далеко на горизонте все еще маячат гористые берега Бразилии.

Четверг, 11

Вчера Сантос.

Сегодня Рио-де-Жанейро.

К черту пейзажи! Пейзажи — исключительная глупость! Предпочту даже мелкую кражу. Просто выйти с судна на часок, встать на углу и украсть… хотя бы этот неловкий шаг лоточника, у которого из рук падает связка бананов, на которую потом натыкается ребенок… украсть что-то такое, на что у тебя нет права, украсть то, что происходит «там, в Сантос», схватить, забрать!

Скучная эйфория негров.

Суббота

Плеск, буйство красок и солнечного блеска, тишина, гораздо теплее, сияние, дремлющее в струях и в

Вы читаете Дневник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату