дольше задержался на каком-то явлении, оно начинает выделяться из других, начинает нести смысл… Нет, нет (защищаешься ты) это ведь обычная пепельница! — Обычная? А почему ты защищаешься от нее, если она такая обычная?
Вот так явление становится наваждением.
Ну а сама реальность, по сути своей, не наваждение ли? В силу того, что мы строим наши миры, связывая одно явление с другим, я не удивлюсь, если выяснится, что праначало времени было неким двуединством, задающим направление и являющимся началом порядка.
В сознании есть что-то такое, что оно оказывается чем-то вроде ловушки для себя самого.
В то же время, где-то в конце апреля — начале мая пришлось мне пережить тяжелое и глупое состояние, недели две я был болен от унижения.
Давайте не забывать, что поэт — существо деликатное, ночное, чуть ли не подпольное, художник подобен летучей мыши, крысе, кроту и мимозе. Я был уверен, что в этом году десять тысяч долларов Международной Издательской Премии мне не светят. Пресса не упоминала меня в числе кандидатов; мне разъяснили, в силу каких именно соображений, интересов, тактик и процедур я окажусь на обочине. Вот я и не слишком интересовался ходом обсуждений жюри, заседавшего здесь же, неподалеку, в Валескюре. Пока на третий или четвертый день прений одна итальянская журналистка не приехала в Валескюр брать у меня интервью и не проговорилась, что все чаще будто бы разговор заходит обо мне и что «Порнография» начинает выделяться среди двух десятков обсуждаемых произведений. Этого было достаточно. Жадность меня обуяла. Доллары! И потом все время кто-нибудь звонил по телефону с новостями, доллары, доллары, в финале остаются двое — Сол Беллоу и я, доллары! В день объявления вердикта мое достоинство стало тряпкой, моя независимость — глупостью; доллары, доллары, доллары…
Которые неумолимо таяли… в пять часов пополудни в кафе на площади, где я пил кофе, подошли Бонди с женой, греческая писательница Кэй Цицелис, Сивер, директор Гроув Пресс, еще несколько человек, все из Валескюра. Новости с этого драматического состязания, в котором если бы не… Вот это да! Если бы не испанская делегация, которая в принципе была за меня, но решила тем не менее выдвинуть на первое голосование одного латиноамериканского писателя, чтобы сделать ему чуточку рекламы… Эх! Если бы «Порнография» называлась не «Порнографией», ведь надо же было такому случиться, что то же самое жюри пару дней назад присудило премию для молодых литераторов одному американцу за роман несколько… скабрезный, вот и засомневались в связи с этим, как бы не было похоже на тенденциозность. Однако! Если бы не тактика немецкой делегации и определенные интересы крупных издательских домов… Вот именно! Если бы…
Мне возразили любезно — ха, ха, что за парадоксы, затем Сивер отвел меня в сторонку и от имени «Гроув Пресс» сделал ряд предложений, доллары, доллары, я почувствовал себя лучше, а в последующие дни капнуло еще что-то (наверное, потому, что газеты писали, что я проиграл всего одним голосом), так что мне стало вроде как еще лучше. И тем не менее я чувствовал себя ужасно.
Поймите правильно: мы, художники, прекрасно понимаем ничтожность и эфемерность наших начинаний. Понятное дело, марание бумаги вымышленными историями — занятие не из самых серьезных. Как стыдился я его в первые годы своего писательства, как краснел, когда меня ловили за ним! Если инженер, врач, офицер, летчик, рабочий сразу всеми воспринимаются всерьез, то художник только после многолетних усилий получает статус состоявшегося.
Художник подходит лично, тихо, к каждому отдельно, шепчет на ухо, тихо просит признать его. Получилось! Есть уже один, даже двое, признавших меня. Их уже пятнадцать, сотня, четыре тысячи. Начинаю дышать полной грудью, становлюсь значительным! Это сколько же лет! У меня это восхождение заняло тридцать лет усилий, невзгод и унижений.
И что потом? Потом тебя хватают за шкирку и тащут пред ясные очи ареопага. О, благословенная ночь, где ты?! Еще недавно ты был в одиночестве, теперь — в светской атмосфере, в блеске гостиничных люстр ты — одна из тридцати дойных коров и одна из тридцати кляч перед забегом, которых ощупывают и оценивают. А кто та главная культурная тетка, пренебрежительно бросившая, что «была не в состоянии» прочесть больше пятидесяти страниц твоего романа? Это — собственной персоной сама председатель уважаемого жюри, госпожа МакКарти. МакКарти? Но для меня МакКарти, и говорю это совершенно открыто, не относится к серьезной литературе, слово чести даю, что для меня МакКарти всегда была автором абсолютно заурядным, третьего, может, даже четвертого сорта. Как же получается, что я, достигнув предела своих трудов, пройдя долгий и тяжелый путь, оказываюсь у стоп этой почтенной дамы, развязно болтающей, что «она не в состоянии» и т. д. Что за шутки? С моим авторитетом шутить изволите? С моей гордостью? С моим достоинством?! Какой же демон снова вверг меня в невезение, глупость, ничтожность моего начала?!
Кто? Какой демон? Вот какой: десять тысяч долларов! Которые ты возжелал. Которые проняли тебя до нутра. Десять тысяч? Но ведь это глупая сумма! Хотя бы миллион. Пятьдесят миллионов!
Нет, всего десять тысяч — та сумма, которую зарабатывает посредственный финансист на весьма обычной операции.
Вспомню и о том, что произошло недавно, кажется, в ноябре, вспомню об эссе Сандауэра… Но сначала несколько слов о прогулке в долине Вара. Прогулка в долине Вара? Вот она, уже открывается, вот мы пробираемся балконом Приморских Альп с видом на море. Долина, высохшее русло широкой реки, и что? Еще дальше? Конечно, автострада несет нас вглубь, в уходящие в небо горы… что это? Там, в тысяче метров над нами, маленький
В пять вечера в обратный путь, в Ванс. Решительно не могу смириться с этой их литературой. Не лучше ли, если бы у них вообще не было литературы?
На столе передо мной то самое эссе Сандауэра в варшавской «Культуре», озаглавленное «Гомбрович, человек и писатель». Семь лет до меня не доходило оттуда ничего, кроме молчания (или грязи), что бы это значило, неужели им снова разрешили писать обо мне?
Греольер, Торенс, Курсегуль, как много во мне панорам.
Польская литература на первый взгляд такая же, как и все литературы на Западе: есть «знаменитые писатели», «прекрасные произведения», поэзия, проза, критика, фельетон, награды, конкурсы, торжества. Пожалста! Париж да и только! Но при более пристальном рассмотрении обнаруживается, что все это дутые величины. Да и кто там разберется, героические они, когда дуют на пламя польской литературы в условиях столь… затруднительных… или же просто практичные, урывая, где только можно, разные синекурки,