снесли, что-то уплотнили, выстроили этот весёлый крикливый аттракцион потребления, ангар потребления, эту сбывшуюся мечту ярмарочного купца, и эстетика была ярмарочная, крикливые чистые тона, несоединимые тона, просто от радуги взяли, не согласовывая и не обрабатывая. Жёлтый, красный, белый. Это было некрасиво, грубо, крикливо. Ангар был лёгкий и дутый, из сайдинга, из такого дешёвого пластика, быстро истлевающего и проламывающегося, и всё здание, как пальмовые листья на тонком каркасе из веток, оно было скороспелым и раздутым, оно было энергозатратным, тело ему сделали дёшево и быстро, а дальше это был вампир вечно сосущий, чтобы жить, как полумёртвый человек в реанимации, весь держущийся на проводках и электричестве, перерви один проводок, и жизнь остановится. И счета, счета идут дикие родственникам этого полуживого — какие-то немыслимые десятки тысяч в день за то, что дано всем живым бесплатно, даром.
Здание было просторным и душным, окна пластиковые и стенки пластиковые — всё воняло кислой химией, всё это не пропускало воздух, не обменивалось со средой ничем, в этом не было пор и дыр, гудела вентиляция, рефрижераторы и конденсаторы, у пластиковых касс маялись заторможенные рассеянные кассирши, отдавая свои мягкие живые подушечки пальцев кнопочкам, монстру своей трудовой деятельности. На полках стояла изобильная жратва в разных упаковочках. Но она только издали была изобильная, на деле нужного продукта не оказалось, например, не оказалось хорошей сайры в банках, была сайра другого завода, опасного, когда в банке оказывалась какая-то труха, и вода болталась в банке. На деле это всё были количественные клоны и тиражи, нет, тут не было радостного изобилия как в старых свободных рынках, куда любой мог влезть со своими разнообразнейшими, из разных зон и городов продукциями, когда мёд всех оттенков и консистенций, яблоки всякие-всякие, а персики — такие персики из садов узбекских привозили. Теперь это было противненькое изобилие победивших брендов-картинок, персики были одинаковые, хотя из разных ящиков и типа из разных стран. Это были мёртвенькие искусственно выведенные товарные персики, тёмные внутри, с болезненным пунцовым румянцем, с косточками внутри мёртвыми, разваливающимися. Из таких косточек деревце не вырастет. Фиг его знает, как такой персик европейские агропромышленники вывели, не вредно ли было есть его, вкус у него был слабый, неживой вкус, сок не тёк по щекам, персик лежал и не спел, он просто сгнивал вмиг от размягчения своего…
Я бродила по этому царству потребления с отвратительной тележкой, купить я могла только муку. Мука, ту, что просили, она здесь оказалась, да, сине-жёлтые буквы: «предпортовая», да, два кило развеска…
Перед пасхой надо было голодать, я же, раб своего глупого похотного тела, сгрызла купленный бутерброд, так как он очень уж аппетитно выглядел и вкусно пах. Помощница экскурсовода, немолодая суровая девушка с очень знакомым лицом, капризная такая немолодая молчаливая девушка лет под 40, она презрительно на меня глянула. Я громко глотнула пепси-колы, я не была хозяин себе, а какой-то игривый дух игривого сопротивления корчился во мне. Уже сильно темнело, небо уже было тёмно-серое за окном, мы мчались в ночь, наша цель была ночь. В автобусе паломники были привычные уже, это были девушки и женщины разных возрастов, несколько пар разных возрастов, было три мальчика, взятых с собой женщинами, было несколько одиночных мужчин. Большинство были люди не бедные, они щедро закупили провизию для монастыря, в который мы ехали, закупили целыми пакетами большими, тележками целыми, как это делать любят толстые тридцатилетние пацаны, вошедшие в состояние опьянения от своей состоятельности, от своей способности кормить других, жён своих и детей, подружек своих, или компанию пикникующую.
Я, не умеющая работать с ночью, я, к ночи своей одинокой впадающая в депрессию и сон, я, не умеющая по ночам сосредотачиваться, писать, болтать, смотреть телик, читать книги с упоением до рассвета, делать дела хозяйственные, ибо коммунальная подневольная жизнь приучила меня к ночи сжиматься и смиряться в тиши, я заснула противно и тяжело. Автобус долго трясся по ухабам, явно свернув на грунтовую дорогу. Старушка-экскурсовод, в платочке, с выражениями церковными и меткими, не особо интеллектуальными, но часто ядовитыми и пронзительными, она в микрофон говорила, что мы подъезжаем к детскому дому, что благотворители закупили сосиски для этого дома, что, когда паломники едут по этой трассе, то всегда делают небольшой крюк, заезжая в этот нуждающийся голодный детский дом, что дети будут рады, и чтоб мужчины, какие в автобусе есть, чтоб они помогли выгрузить провизию.
В окна была видна жалкая местность. Тёмные умерщвлённые отчуждённые поля, которые никто не собирался пахать по весне, какие-то депрессивные дома-коробки из панелей, уже сильно поношенные, потрескавшиеся, облезлые, без всяких признаков эстетического вкуса. В деревянном бараке горел свет за зарешёченными окнами первых этажей. «Нас ждут, не спят, хотя мы задержались и уже одиннадцатый час», — поясняла старушка-экскурсовод. «Мужчины, поторапливайтесь! Нам ещё 60 километров ехать по плохой дороге!», — подбадривала мужчин-паломников наша старушка. Мужчины, рыхлый полный интеллектуал лет 60, аккуратный ухоженный мужчина-муж с седой головой, пара православных юношей, мужчина в горе, лет сорока с грустными глазами, — все они протиснулись меж рядов и что-то таскали из нутра автобуса в сторону деревянного трёхэтажного барака с зарешёченными окнами. Моя привычная депрессия соединилась с этой депрессией от этого детского дома тюремного образца, от поросших кустом заброшенных полей, от панельных обкусанных зданий посреди прекрасной холмистой природы, заслуживавшей более радостных домов и более художественных людей на себе.
Толстяк-интеллектуал вернулся, потный, с отдышкой, с расстегнувшимися пуговицами на толстом животе от перенесённых физических усилий. Но лицо у него было просветлённое, ему понравилась та польза, которую он смог принести своей принадлежностью к мужскому полу.
Я почему то вспомнила об умершем от простатита соседе по даче. Это был не старый ещё, красивый худощавый мужчина, ему 70 ещё не было. Он был мужем нашей соседки по даче. Оба были с высшим советским образованием, оба на пенсии, оба жили животной обывательской внутрисемейной частной жизнью без всяких внешних общественных интересов, без увлечений, без книг, без музыки, без коллекционирования, без хобби, без общения с людьми. Их жизнь была в копошении в городской квартире зимой и в копошении летом на даче в 6 сотках своей земли. Они там что-то всё улучшали, улучшали, исходя из своих небольших семейных сил и небогатых средств, чуть выше, чем у окружающих. И вот ему было чуть больше 60, а он уже как-то от скуки и пустоты, от непрестанного скучливого курения и молчания рядом со своей хозяйственной женой стал хиреть, дряхлеть, хотя был красив, он был даже на Штирлица похож, порода в нём какая-то тайная явно была, ген дворянский пожалуй был. Но был он сильно подточен отсутствием жизненного люфта, свободы, перспектив. Мужчина этот от скуки сдряхлелся, скис, стал болеть мочеиспусканием и болезнью мужской, и умер с катетером и с мочой, убивавшей его. Он и при жизни своей пенсионной был отпугивающе холоден, молчалив, вроде как надменен, ни в чём тёплом и человеческом по отношению к соседям не был замечен, и пороков то у него не было, не пил он, не буйствовал. И умер так нехорошо, с кислым лицом, измучив своим брюзгливым страданием свою старую жену, как бы обвиняя её в том, что вот она старая стала, не будит его желания, сфера его половая зачахла и скисла и замучила его до смерти.
Я смотрела на соседа своего по автобусу, нездорового толстяка, который с какими-то мыслями и чувствами решил оторвать своё тело от привычного ночного одинокого дивана, который решил ночь свою подарить Пасхе, я радовалась вместе с ним, что его мужской пол тут был призван и востребован.
Мы уже в ночи чёрной ехали по тряской дороге разбитой, это не грунтовка была, это просто был битый, в щелях и колдобинах, плохо сделанный и давно не ремонтировавшийся асфальт. Трясло так, что казалось, можно и в канаву перевернуться. Свет водитель в салоне выключил, чтобы фары его лучше ему дорогу освещали. Вроде как заблудились, остановились, водитель седой и импозантный стал с нашей старушкой-экскурсоводом рассматривать карту, девушка-помощница, правая рука экскурсовода, она помогала им карту сличать и расшифровывать. Опять поехали, и уже боязно было, где мы, доедем ли до женского монастыря. А в то же время и не боязно — ведь ехали не для того, чтобы спать, а чтобы молиться трудно стоя всю ночь на ногах… Старушка стала читать молитвы монотонным женским своим голосом в микрофон, слова терялись, смысл их ускользал…
Наконец, автобус с тяжёлым вздохом замер непонятно где во тьме, все зашевелились, зажгли над собой лампочки, стали брать бутыли под святую воду, собирать с собой куличи и яйца в мешках. На улице оказалось прекрасно. Первое, что потрясло, был пахучий сельский воздух, полнокровный, холодный, пахнущий весенней жирной пробуждающейся землёй, корой оживающих дерев, свежим ручьём. Ручей этот