вылилась, заливая линолеум. Молодая женщина-паломница в очках, в кудряшках схватила тряпку и стала подтирать полы, полагая, что это крест её такой и испытание. Мне сунули в руки чью-то коричневую бутыль с драгоценной водой, хозяин бутыли тоже куда-то скрылся. Я так и опекала эту неведомо чью бутыль. Потом мужчина-священник освятил, опрыскал смачно наши куличи и яйца, выставленные на столе в ледяной нетопленной части храма.
Ближе в 12 ночи церковь вдруг вся оказалась набита народом. Непонятно было, откуда люди взялись, судя по всему, это местные жители пришли сюда или как-то добрались на джипах и мотоциклах из окрестностей. Было много молодёжи. Это были юноши и девушки в куртках. Куртки были у них очень бедные, поношенные, но светлые и отстиранные. Я даже удивилась этим курткам, бедным дутым курткам из синтепона и старых плащовок, с плохими швами и простым бедным дизайном. Но юноши были крепкие и здоровые, с хорошей белой румяной кожей, с большими смышлеными глазами. Девушки тоже были очень хорошие, они, видно, принарядились, идя на ночную Пасхальную службу в этот женский монастырь. Девушки были в туфлях на каблуках, меня это поразило, городские паломницы, приехавшие из города, где всюду асфальт, они были в удобной походной обуви. Девушки же местные пришли сюда одетые щеголевато, ярко, в нарядных юбках и блузках, в туфлях. Некоторые девушки всё же были в брюках, скорее из соображений холода. Рядом со мной стояла красивая ясноглазая девушка очень здорового вида, небольшая, но крепкая, хорошо вскормленная, в ней что-то было от девушек-крестьянок Венецианова, такое же сочетание античного образца и античного носика, совпавшего с крупным разрезом ясных русских глаз, с хорошо выточенными губками. Девушка потрясла меня своей бедностью. На голове у неё был платок из серебряных синтетических кружав, это был платок моей нищей советской юности, когда вдруг на безрыбье в магазинах появились такие вот странные привлекательные платки. Стало быть, эта новая юная девушка, как самое нарядное, надела мамин, наверное, платок. И куртка на ней была заношенная, бело-голубая, старенькая. Рядом стоял красивый парень, тоже в очень застиранной бедной куртке. От молодёжи пахло свежим сельским кислородом, холодом растений, сильно воняло тонким пронзительным запахом спирта. Они уже выпили водки. Меня это ужаснуло. Они все были очень молоды, здоровы, свежи, ясноглазы, они пришли в этот дальний монастырь по ночным сельским дорогам, они держали в руках покорно свечки восковые, нехорошие какие-то местные свечки розовые, пахнущие пластмассой, это вроде был более дешёвый ароматизированный парафин, а не воск. И вот они уже по дороге выпили не лёгкого вина, а сразу хапанули водки чуть-чуть, немного ещё, но всё же именно водки, этого тяжкого для юности напитка…
Юная красавица монахиня встала за свечной прилавок и продавала всем свечки, открытки пасхальные. Её покупателями была местная молодёжь, юноши и девушки, её ровесники. Я невольно подглядывала, как будут на такую небесную архангельскую красоту смотреть парни. Они тянули свои рубли девушке, они смотрели на неё, в лицо её, с невероятным уважением. Девушка-монахиня кротко и расторопно продавала свечки свои. Я вдруг подумала, что такая вот девушка монахиня, такая вот 18-летняя пламенная дева, страстно избравшая Бога, она сделает всю эту область, всю эту окрестность. Что она как Жанна Д Арк тут сияет и светит как солнце, что все тут в округе про неё знают, может, даже местная она девушка. И вот таким подвигом своим, тем, что отказывается от тела своего, от высокой прекрасной девичьей груди своей, от талии своей, фигуры своей статной и стройной, от красоты своей, от девичьих земных томлений — этим эта девушка сделает всю область, весь это умирающий край.
Среди других людей, пришедших на Всенощную, меня изумлял лётчик лет сорока в куртке с немыслимыми какими-то лётными эмблемами, ещё семья была с малышом на руках, стариков местных было мало, почти не было. Вместе с нами, с паломниками из Петербурга, тёплый этот придел церкви был переполнен людьми. Потом простуженный батюшка переоделся в белое и серебряное, он простым бытовым голосом попросил, чтобы кто-нибудь из мужчин помог нести хоругвь, и мужчинка из наших паломников, такой молодой, прилизанный, слащавый немного, с лоснящимся от желания благости лицом, он рванулся к хоругви. И вот раздалось наконец-то «Христос воскресе — воистину воскресе!», и все пошли-побежали вокруг храма, и на улице вкусный, пахнувший пробуждавшейся сытной плодовитой землёй ветер задул все свечи, и слащавый парень очень внимательно пригибал высокие хоругви, чтобы войти в низкие двери, и звёзды белые и рассыпчатые поражали своим весёлым блеском в небе на улице…
Потом служба шла и шла, народу чуть поубавилось, даже и лётчик местный, непонятно на чём летающий, ушёл. Ноги застыли, в глазах всё плыло, свечи нехорошие, пахнущие ароматом химическим каким-то, они капали больно на руки. Мальчики двенадцатилетние, взятые мамами-паломницами, они мужественно стояли, потом сели на корточки у стен и так дремали. Женщины петербургские, дамы светские, красавицы тонкие и ухоженные в платках тонких, они тоже уже осели на скамью и дремали. Мужчина одинокий, нервный, худой, сомлел в углу, как мальчики, зажав колени руками и опустив голову. Я присела за свечную лавку и там голова моя падала не раз на грудь, а руки дёргались опасно, но свечку не выронили. Юная дева-монахиня всё так же помогала вести службу вместе с монахинями в очках.
В 4 утра силы укрепились, неприятное зудение внутри исчезло, все мы — паломники, монахини, ещё некие гости монастыря — все мы пошли на ледяную улицу со звёздами и ветром, прошли через горбатый в камнях двор, оказались в бревенчатой большой трапезной, где за большими длинными столами отдельно сидели монахи, священник и ещё появившиеся откуда то мужчины в рясах, а за нашим столом плотно сели паломники наши. Еды было много, но мне, презренно не сумевшей держать пост, объедавшейся нехорошо и мясом и молоком и вином все 40 дней, мне еда не доставляла ту радость, какую могла бы доставить. Да многие паломники не постились, это было видно, вот и радость разговения они получить не могли. Трапеза была скромной, роскошной на бедности. Творог стоял белый, сметана в мисках, щи с мясом были налиты как драгоценность. В стаканах было подано какао на горячем молоке, выдоенном ручками наших монахинь. Было стыдно это есть нам, горожанам, которые в городе не постились и не голодали, не бились за каждый литр молока и каждый кусок хлеба, за каждое куриное яйцо и каждый кусочек сайры из банки. В пластиковые неприятные кружечки был всплёснут коньяк из роскошного глиняного кувшина. Я выпила жгучего напитка, содрогаясь сердцем за царящую здесь бедность и выживание среди тяжких трудов. Рядом со мной села очень жирная, страдающая сильным ожирением сочная черноволосая женщина. Она еле втиснулась на скамью. Каждому паломнику полагалась тарелка щей, салат, творог с разными видами домашнего, наверное, монахинями вареного варенья. Я подала толстухе свободную тарелку и миску с салатом, сказала: «Угощайтесь». Понятно было, что ей нельзя много есть, но как на грех именно её, опоздавшую, хотелось накормить полагавшейся ей порцией. Ещё я глупо подмигнула ей и сказала: «Тяпните коньячка!». Сама не знаю, зачем я так себя вела с ней, но она была моей соседкой, и она ещё не сориентировалась в происходящем не столе. Почему-то седовласый мужчина напротив, муж своей жены, и оба они сидели напротив меня, он тоже стал назойливо потчевать толстуху, и она даже разозлилась на нас, особенно на меня за коньячок, но почему-то из всех именно переевшую всякой еды толстуху и хотелось накормить. Я вспомнила — богатому прибавится, у бедного убавится. Почему так, но было именно так.
В 5 утра мы уехали, в 7 утра уже солнце золотое и радостное вставало, и спать не хотелось, и мы уже были в Михайловском, и мальчики, выстоявшие Пасхальную ночь, не ныли, не зевали, а радостно бегали по лугам…
ПРИЛОЖЕНИЕ
Стихи Гули