фашистской газеты делать? Да меня никто и слушать не станет, открой я только свой поганый русский рот!
Это он прав: никто слушать не станет.
Ему заметили:
— Мы можем на месте печатать газету!
— Да, это мы можем, но нас за это как раз и посадят, или вообще… — резонно возразил Каблуков.
Обсуждались также новые статьи и еще что-то, а потом один из них ляпнул, что неплохо было бы, раз литература пришла в таком количестве, зачем-де она в таком количестве в Эстонии нужна, если тридцати подписчикам раздали, а ее там еще несколько пачек, килограммы бумаги! Важней было бы большую часть отправить в Россию… то есть Совдепию! Каблуков на того злобным оком сверкнул, шепотом спросил:
— А как ты думаешь в Совдепию отправлять литературу? Подписчиков там сделать?
Тот замялся, обмолвился, что группа Терниковского как-то отправляет не только литературу, но и своих агитаторов… И черт меня за язык дернул сказать, что очень просто можно отправить в Россию литературу с контрабандистами! (Я это по-одному сказал: хотел им показать, что всех их вместе взятых умнее и что не только заплатить пошлину могу, да и знаю, как все это организовать, а они занимаются черт знает чем, просто сами себя грызут и толком в этих делах не понимают. Я хотел им показать, что если б я этим занимался, не будь мне так противно все это, я б наладил дело. И вот за это-то и поплатился!) Они все на меня посмотрели, и Каблуков сказал:
— Вы так говорите запросто, будто знаете таких контрабандистов.
Я сказал, что знаю. На этом все остановилось, и я забыл, а потом мне пишет Каблуков: вы как-то сказали, что могли бы помочь и отправить с известными людьми в известное место известную литературу. Я не стал думать об этом, решил, что и отвечать не стоит — глупость. Забыл. Тут Лева зашел и пожаловался на то, что их «Пиковую даму» накрыли шведы вместе с товаром и всю команду эстонцев (и одноногого русского солдата) посадили:
— Им-то что, в тюрьме шведы кормят, одноногому совсем хорошо, он даже в армии таких харчей не получал, — так в один голос Солодов и Тополев сказали: — Мотор жалко: 40 узлов «Пиковая дама» делала — самой быстрой на Балтике была! Теперь такую не собрать! Где такой двигатель взять? Второго такого шанса не будет. Да и нет смысла — финны закон отменили, скоро и шведы за ними, мы теперь только в Совдепию ходим, да и свои появились — покупают, варим спирт на картофеле потихоньку…
Было очевидно, что Лева пересказывал со слов своих «командиров», даже их интонациями и мимикой: углом рта говорил, как Тополев, а бровями играл, как Солодов (неужели они всю жизнь будут его идеалами? неужели он так и не увидит, что они пустые и прожженные люди, морально искалеченные войной, и ничего больше?). Надоело слушать, выпалил ему все, что у меня было на уме: про листовки и Каблуковых. Лева усмехнулся и сказал, что они переправляли пару раз литературу Терниковского, но там были люди, которые специально ждали, забирали, и вся операция отдельно оплачивалась.
— А вообще, я считаю, что это очень дурно для нашего предприятия, — заметил он брезгливо, — потому как контрабанда — мыло, зубной порошок, спирт — расходится, а вот эта пакость всплывает и бродит. Сейчас и так тяжко стало прорываться, бдительны стали, на постах собаки, все ведем через своих испытанных людей, но, как показало время, ни на кого полагаться нельзя. Все люди с душком, мелочные… Лучше не стоит…
Я так и ответил Каблукову. Стихло на время. (Я и не знал, что пока я тут хожу, брожу, работаю, рисую, они там, как мыши, шуршат, мечутся, переписываются и уже — как заключенные — ухватились за ниточку и тянут.) Очередное письмо от Ивана! Пишет, что все это было взвешено его братом, и вот решено: надо попробовать за вознаграждение (которое Алексей непременно вышлет через Харбин — при том что я свои деньги, потраченные на таможню, еще не получил!!!) переправить в Совдепию хотя бы одну пачку листовок, никому не передавая, а хотя бы просто оставить в каком-нибудь общественном месте, а лучше в нескольких общественных местах, или разбросать на улице города-поселка-деревни и тому подобный нонсенс! Я не стал отвечать. Разорвал в сердцах и — и разбросал клочки по комнате. Не мог успокоиться. Пил вино, пинал пачки, топтался по клочкам бумаги, достал календарик и плюнул в изображение русского воина со свастикой на щите, а потом подбирал и подбрасывал клочки письма Каблукова, кружился и хохотал. Клочки письма тоже кружились…
Другое письмо! Иван пишет, что если есть люди, которые отправляют литературу куда-надо, с ними не отправлять, т. к. его очаг не может на себя взять смелость в таком случае утверждать, что сами переправили. Нужно своими силами и не в том же месте, где уже ведется работа. Я в отчаянии! Зачем вы мне пишете, если я не занимаюсь этим? Сами делайте! Ведите свою работу, где хотите! Оставьте меня в покое!!! Я просто так заметил, что можно… Знать не хочу, что у вас на уме!!! Молчок. И вдруг: приезжает собственной персоной. Я возвращаюсь с рынка. Иван у меня на пороге, расхаживает, нетерпеливо поджидает, одним глазом поблескивает. Худой, желтый, злющий.
— Поговорить хочу! По тому самому делу! — Даже не здороваясь.
Я устал. С работы. С рынка. В своих мыслях, делах… Я вот чему тогда удивился… не совсем тогда, а несколько позже я это сформулировал, а тогда меня поразило неосознанно, не мыслью, а кожей поразился: откуда у этого человека сила всем этим заниматься? Я едва ноги волочу, просто хожу в ателье на работу, да и работа у меня не физическая и чистая, никто не торопит, делаю столько, сколько в силах сделать: herr Tidelmann любит меня как родного — платит хорошо, да и француз приплачивает… Тут у меня и картины пошли, заметки в газеты берут — спасибо Ристимяги, он перевел три мои статьи о русском авангарде и Ходасевиче на эстонский, благодаря чему я известность приобрел в эстонской среде, теперь могу говорить kunstnik Boriss Rebrov. Не так много дел и свершений, а ноги еле идут, еле ношу себя, хотя идти-то тут: два шага в любом направлении… Ни на что сил и времени не хватает! А этот — кожа да кости, один глаз, туберкулез, столярка, типография по ночам, весь день мастерит, иконы красит, какие-то ящики тягает и успевает на собраниях голосить, агитировать, бегать с газетами по подписчикам, всеми управлять, и письма-отчеты брату пишет, и в Харбин статьи шлет! Откуда силы в этом человечке? Стоит, ссутулившись, чахлый, изможденный, но видно, что крепко стоит, не сдвинешь, желваками играет, впился в меня своим глазом (один за два сверлит). Мне провалиться захотелось. Сумка у меня тяжелая — не для себя одного покупал, еле тяну, — и эта сумка мне предательски с укором шепчет: сла-абый ты у меня…
Иван руки за спиной держит и требует:
— Дайте поговорить с людьми! С теми самыми!
Я пригласил к себе.
— Зайдемте, чаю попьем, приглашаю.
Он ни в какую.
— Некогда. Дела!
Я махнул рукой.
— Ну, как знаете! — Мало руки не подает, так и войти не хочет. — Тогда не говорите потом, что не приглашали. Ждите здесь. Сейчас спущусь, отведу, так и быть.
Сам к ним собирался. Заела тоска! Дела… Борьба… Мышиная возня… Кокаину щепотку, и на всех вас плевать! Отвел его к Солодову с Тополевым. Иван не церемонясь с порога заявил:
— Я знаю, чем вы занимаетесь, господа, и мне необходимы ваши услуги!
Тополев блеснул на меня глазами, чуть не прожег дыры на моей шкуре. Я схватился за грудь, хотел объяснить, но не успел и слова сказать, как Тополев распахнул дверь в другую комнату и предложил решительным жестом мне туда пройти:
— На два слова, маэстро.
Взглядом поднял на ноги Солодова, тот с кряхтеньем вскочил, предложил стул Ивану, что-то еще спросил, то есть «занимать гостя» начал; я вышел. Тополев подошел вплотную, припер к шкафу:
— Что это за чучело, молодой человек? Что это за чучело, и что оно тут делает? И откуда это чучело знает, чем мы занимаемся? А?
Я заверил его, что это совершенно свой человек и что он ничего не знает, это он так выразился. Выскользнул и полез в карман показать ему листовки. Сейчас все объясню, сейчас поймет и благодарить будет.