– Да, уже давно. Он в основном издает музыку для медитации, но у него огромные связи. Помнишь, у Лу Рида альбом был лет пять назад,
– Я не уверен, что даже Лу Рид его помнит, – сказал Брет. – А он что, на Славином лейбле вышел? Неплохо.
– Нет, не на Славином, но это тип музыки, которую он выпускает. Мы бы стали его первым рок- проектом. По-моему, для нас это очень правильное позиционирование. Вся его тусовка как раз сидит на стыке рока и современного искусства. Джулиан Шнабель обложку нарисует – они со Славой вроде дружат. Может, даже клип снимет. Премьеру сделаем в музее Уитни. Зимой поедем играть в Майами на “Арт Базель”.
– А как же святая простота? – спросил Тони. – Я думал, мы эту арт-тему в прошлом году проходили.
– Не делай вид, что не понимаешь, – распалился Алан. – Тут все дело в контексте. Вот
– Циничненько, – сказал Брет одобрительным тоном.
– Это не цинизм. Цинизм – это ты со своим ехидством бесконечным. Отгородился им от мира и не позволяешь себе ничего реально чувствовать.
– Ну почему же. Сейчас, например, у меня реально свербит в жопе.
– У меня еще более циничный вопрос, – встрял Эдди. – За тираж диска Слава готов платить?
– Да, сто процентов. И за рекламные материалы.
– Тогда я за. Только пусть договор пришлет.
– Я тоже, – сказал Тони.
Алан с полуулыбкой откинулся назад и, насвистывая что-то минорное, уставился в окно, на бетон разделителя, струящийся в усеченном овале от левой фары.
– Не свисти ночью, духи придут, – сказал Брет. – Китайское суеверие, да, Эдди?
– А? Понятия не имею, – раздраженно ответил Эдди. Меньше всего ему хотелось, чтобы Алан прекратил свистеть. Он очень хорошо знал эту мелодию.
Прошло почти три года, прежде чем назойливая фраза на
Примерно ту же роль Эдди исполнял и в группе. Ни доля внимания толпы (в 2008-м речь еще могла идти о “толпе”), ни лавры соавтора его не манили. На сцене он оборудовал свое гнездо на правом фланге так, чтобы оставаться практически невидимым: его сокрушенное концентрацией лицо – лицо инженера из ЦУПа, руководящего запуском, – всходило и заходило между ярусами стенда, на котором расположились родес-пиано и сэмплер. На репетициях его полностью устраивал сложившийся статус-кво, при котором Алан ставил им – сперва с мини-диска, затем с телефона – демо-версии готовых песен (чаще всего просто спетые под гитару, но иногда и с рудиментарной аранжировкой), а группа проводила несколько часов, разминая рисунок и ругаясь о темпе, то есть всячески подлаживая новинку под себя. Иногда в результате этих сессий менялась тональность – иначе Алана необъяснимо влекло к
Тем не менее весна 2008-го казалась подходящим временем для экспериментов. Второй барабанщик – немногословный чех, спешно нанятый в первые же недели нью-йоркского существования группы, чтобы не пропустить важную серию концертов, – был единогласно изгнан после того, как сгибы его локтей покрылись укусами ос и аспидов, а с репетиционной точки начали исчезать шнуры. Его сменил веселый тридцатипятилетний турок Тони Эроглу. Эроглу работал управдомом в здании, где снял однушку Брет; по ночам из его полуподвальной мастерской глухо, как заложник, лупил в левую стенку фойе ровный барабанный бит. Там, в мастерской, Тони прятался от жены и трех детей, живущих на том же этаже по другую сторону от фойе. Под утро слева затихали барабаны, Тони на цыпочках пересекал фойе, и справа начинали греметь кастрюли.
Притираясь к очередной замене, группа чуть отошла от своего стандартного репертуара и даже попробовала пару раз – это слово вселяло в Алана особое омерзение – “джемовать”. В один из таких моментов, набравшись смелости, Эдди начал с напускной небрежностью наигрывать свою фразу в 7 / 8. Он даже позволил себе пару раз ошибиться, как будто придумал этот рифф на ходу.
На самом деле, наверное, не существовало мелодии, которую Эдди знал лучше. Он носил эти 14 долей в себе три года – без изменений, без улучшений, словно звуковой код от личного сейфа. Иногда, особенно при быстрой ходьбе, он мог внезапно осознать, что фраза, закольцевавшись, крутится у него в голове уже несколько минут. Она стала органичной частью Эдди Ю. Чтобы вызвать эти несколько нот к жизни, механизм памяти не требовался вообще. Достаточно было прислушаться, и ноты отыскивались – в подкорке, в фоновом гуле живущего тела, где-то между дыханием и шумом крови в ушах.
– Ого, – сказал Алан. – Это что?
Эдди удивился в ответ. Неужели и вправду за годы полного симбиоза между ним и мелодией она ни разу не вырвалась наружу? Неужели окружающие не начинали ее слышать, словно дальние колокола или мелодию грузовичка с мороженым, при его появлении? Как можно вообще эту мелодию не знать?
– Да так, – пожал плечами Эдди. – Вещичка одна.
– Сыграй еще раз.
– Легко.
Эдди заиграл. На сей раз Брет начал мягко трогать струны баса, осторожно, как бы на полях, обозначая возможные места смены аккордов. С каждой новой нотой рифф, не меняясь сам по себе, звучал совершенно по-иному: нейтрально (соль), щемяще (ми), триумфально (си), тревожно (ля-диез). Семь лет уроков, и все равно способность музыки столь скудными средствами диктовать настроение представлялась Эдди разновидностью вуду. Он знал, конечно, что виной всему заученные, обусловленные культурой представления о гармонии, что все интервалы условны, что человеку, выросшему на азиатской или африканской музыке, минор не обязательно сообщает печаль; на японских свадьбах играет мелодия, под которую американским любовникам впору было бы заключать разве что суицидальный пакт. И все же, и все же – чем еще, кроме колдовства, объяснить ощущение, будто твою душу катапультирует из тела огромной рогаткой, каждый раз, когда, скажем, у
– Раз-два-три-четыре, раз-два-три… Выебываешься, да? – Никто так не умел развеять магию момента, как Тони. Несколько тактов он отбивал ритм палочками, считая вслух, затем внезапно переключился на сухое строгое диско школы Стивена Морриса: чередующиеся большой барабан и хай-хэт с маленьким взрыком том-томов на каждой второй семерке. Под протекцией Тони Брет осмелел и заиграл в полную силу в стиле даб, поддевая басом слабые доли. Алан сосредоточенно слушал, опустив глаза и мерно кивая в такт. Его ладони обнимали решетку микрофона, будто закрывая рот свидетелю, хотя, по сути, этим жестом он лишал голоса сам себя.
Раз-два-три-четыре, раз-два-три. Это была, бесспорно, танцевальная музыка, почти что хаус, но хаус с изъяном, креном, заячьей губой; под него одинаково трудно было устоять на месте и танцевать. Раз-два-