Агате Несауле
ЖЕНЩИНА В ЯНТАРЕ
С любовью и благодарностью к тем, кто помог мне рассказать эту историю: Ингеборг Кейси, прояснившей мне смысл моего прошлого, и Джону Дуранду, который внес любовь, счастье и покой в мой сегодняшний день.
Памяти моей бабушки Лины Кнесс-Кнезински, моей матери Валды Несауле, моей сестры Беаты Несауле К. и всех женщин и девочек, которые пережили войну и изгнание.
От автора
«Ее мать была чашкой, посудным шкафом, буфетом, со всем, что в нем, скинией с Божеством в ней, озером с его легендами, болотом с его таинственными омутами, морем с устрицами и утопленниками в его глубинах».
«Война — как категория нематериального мира — оставляет ощущение беспредельной, таинственной кромешной мглы, плотной, неисчезающей. Все зыбко. Все клубится… Испарения затягивают тебя. Ты не знаешь, где ты и зачем ты здесь, несомненно только одно — все чрезвычайно смутно. В войне утрачиваешь чувство реальности, отсюда и утрата истины как таковой, поэтому с уверенностью можно говорить, что в правдивой истории о войне ничто не бывает абсолютно правдивым».
Я не совсем убеждена, что все в моем рассказе было именно так. Некоторые события происходили, когда мне было всего семь лет, многое я определенно забыла, многого просто никогда не знала, да и не понимала. Но возможности сравнить свои воспоминания с чужими у меня не было. В нашей семье никто не хочет говорить о войне: наверняка их память молчаливо отзывается на многое, но они ничего не рассказывают. А я, как бы ни старалась, не могу заставить себя заняться изысканиями. Я в состоянии читать лишь романы о войне, словно они безопаснее документальных свидетельств об этом времени.
Я знаю, что на собственную память нельзя полагаться: она избирательна, она маскируется, она искажает. Другой те же события расскажет совсем иначе. Я не гарантирую исторической достоверности; я буду рассказывать лишь то, что помню. Я фантазировала, угадывала, даже кое-что присочинила, чтобы повествование получилось связным, приобрело некую форму. Я изменила некоторые имена и особенно узнаваемые детали, чтобы оградить личную жизнь тех, о ком говорю.
Особо хочу сказать о домысленном мною. Все воспоминания, особенно самые травмирующие, вначале бессловесны. Оформленные в слова, они неизбежно обретают некий иной смысл (Judith Lewis Herman, Trauma and Recovery, Basic Books, 1992). Формы повествования, с точки зрения их «правдивости», равноценны, и все же многие сухое повествование и выводы наивно предпочитают драматизации и диалогу. Я же предпочла показать людей из моего прошлого через их поступки, позволила им говорить, ибо так я их вижу и слышу. В конце концов все воспоминания — это попытка «изобрести правду» (William Zinsser, Inventing the Truth: The Art and Craft of Memoir, Houghton Mifflin, 1987). И в то же время это тест на порядочность, что заставляет автора быть достоверным и беспристрастным.
Зачем же рассказывать эту историю сейчас, когда после второй мировой войны прошло столько лет? Ведь снаряды на всех войнах когда-нибудь перестают рваться, большинство ран затягивается, воспоминания тускнеют. Однако ужасы войны — это только начало повествования. Маленький мальчик, поднявший руки под направленным на него дулом, девочка, ставшая свидетельницей изнасилования, голодные дети, просящие подаяния, — всем, кому суждено было остаться в живых, приходилось учиться жить с этим страшным знанием. Более сорока лет живу я, испытывая стыд, гнев и чувство вины. Меня спасли чужие рассказы, психотерапия, сны и любовь. Моя история — подтверждение тому, что исцеление возможно.
Войны никогда не кончаются, как и рассказы о них. Я молюсь, чтобы войны исчезли, и горячо надеюсь, что все их жертвы будут поняты. Я хочу, чтобы после того, как прекратились зверства, этим людям еще долго были дарованы нежность и любовь.
ЧАСТЬ I
1. РАЗГОВОРЫ В ПОСТЕЛИ
Мы разговариваем в постели, снова друзья, уже не любовники. Листья папоротника абрикосового цвета на жемчужно-сером фоне фланелевой простыни замирают. Мы оба удивляемся раскатам грома, гром в феврале, в Висконсине, гром на замерзшую землю и грязный снег. Моя рука легко касается его седин, наши ноги все так же переплетены. Скоро мы отвернемся друг от друга, но спины наши будут соприкасаться, достаточно близко, чтобы оставаться теплыми. К каждому из нас придут свои сны. Он будет бродить по горам Сангре-де-Кристо в Нью-Мексико или ехать лесной дорогой на озеро Берчайленд в Висконсине. Я буду выносить ребенка из горящего поселка в Латвии, прятаться от нацистских надзирателей, спешить на последний поезд. В снах, где каждый из нас видит себя семилетним ребенком, мы говорим на разных языках.
— Расскажи что-нибудь, — говорит Джон, — расскажи мне что-нибудь на сон грядущий.
Мне в голову ничего не приходит. Я поведала ему о многом, но днем мне кажется, что мы чужие. Я не верю ему, когда он говорит, что любит меня, я не жду его, пока он наконец не придет.
— Ты первый, — отвечаю я.
— Я вчера рассказывал.
Это правда, он рассказывал. О том, как некая мисс Макпайк, руководительница хора в Спунере, крохотном городишке в штате Висконсин, где вырос Джон, сердилась на двух маленьких певчих.
— Ничего в голову не приходит, все куда-то исчезло. Скорее — я все уже рассказала.
— У вас в Латвии до войны была машина? — провоцирует он.
Я только этого и жду и начинаю рассказывать.
— Нет, машины не было, только лошади. И, конечно, велосипеды.
Дом пастора кажется огромным. Длинная извилистая дорога через парк подходит к самой веранде, увитой зеленью. Около дома кусты сирени и жасмина, я помню их аромат. Осенью листья высокого, молчаливого дуба и красного клена мы нанизывали на проволоку. Потом по пять-шесть сразу подкладывали