Письмо девятое
Милая Кока!
Я все чаще ощущаю, какой утлый островок в океане жизни представляет наш с тобой союз — вольно же самодовольным англичанам называть эту хижину на открытом всем ветрам островке домом-крепостью. И все же мне, неутомимому мореплавателю, хочется иногда встать в самом центре этого островка, чтобы волны не докатывались до моих ног, ибо они бестолковы, и сумбурны, и неуправляемы и с каждым годом несут столько сора и дерьма (сама знаешь, сколько отходов сливают в такой водоем, как море жизни).
Вот и вчера, пасхальным вечером, мне пришлось выходить из дому дважды — быть в магазине и на станции, наблюдая здешнюю жизнь. Люди были усталые от пьянства, бледные и — что неприятно поразило меня — раздраженные и злобные до крайности. Они набрасывались друг на друга с бранью у билетной кассы и прилавка, хмель не смягчал их злости, тем более что наступало досрочное похмелье. Женщины бранили мужчин и тащили на руках детей, обмирающих от усталости. Мужчины надеялись, что им еще удастся выпить чуток перед сном, составить новую компанию или вообще спрыгнуть по дороге к постылому дому, где их ждут лишь сон и завтрашний ранний подъем для работы. Женщины как могли оберегали свою семейную ячейку. Но где же наша всему миру известная доброта и солидарное переживание Воскресенья Христова? Старуха соседка сказала мне, что это все из-за того, что раньше люди подолгу ждали праздника, а теперь пьют ежедневно и устают.
Наблюдая эту маету злобы, я думал о том, что утлый мой островок, где в тесной восьмиметровой комнатке ты, милая Кока, окуриваешь меня дымом сигарет до состояния сердечного обморока, что он все же держится пока, противостоит натиску волн. И мне все реже хочется (как было в более юные годы) броситься в бурные волны жизни и плыть. Более того, я с ужасом представляю, как может уйти из-под ног хлипкая опора моего островка, и тогда я с отвращением окажусь в волнах, принужденный плавать снова. Кажется, что ничего не дает мне в данную минуту оснований для подобного страха, но я слишком знаю жизнь, милая Кока, знаю, как изменчиво ее течение, а ты — достаточно ли ты знаешь себя и предначертания своей судьбы?
Целую тебя, драгоценная моя жена
Письмо десятое
Дорогой Яков!
Нынче я имел продолжительную беседу с одним пожилым сценаристом, у которого было поставлено без малого два десятка сценариев, что принесло ему много денег, обширную подмосковную дачу и порчу характера в направлении чрезмерной скупости. Я спросил его, может ли он припомнить, чтобы какой- нибудь его сценарий был поставлен в соответствии с его замыслом, намереньем и желанием, а также принес ему творческое удовлетворение. Он сказал, что, положа руку на сердце, такого не бывало у него никогда и что он давно махнул рукой на эту надежду и старается забыть об очередном фильме сразу после просмотра. Я представил себе постыдность такого просмотра, когда люди в темном зале неуместно смеются, а он сидит здесь же как человек, причастный к этому позорищу. С другой стороны, он ведь не полностью ответствен за уродство зачатого им детища, потому что делает-то фильм режиссер, который не может сделать его лучше, чем умеет, а много ли есть режиссеров, которые что-нибудь умеют. То, что этот урод — коллективное детище, некоторым образом снимает или хотя бы перераспределяет ответственность и ее обезличивает. Этой перераспределенной и обезличенной ответственностью можно объяснить бессчетное количество уродов, зачатых и совместно сотворенных людьми вполне приличными. И не только в кинематографе. Уроды из гнусного серого гипса обступают тебя на шоссе и в аллеях парка. Звуковые уроды вырываются на волю из громкоговорителей — постыдные стихи, прикрытие постыдной музыкой, исполняемые постыдным певцом. Но может, сам способ, которым изготовляется вся эта продукция, оказывает действие на ее творцов? Этой проторенной дорогой тщусь пройти и я — отчего и затеял нынче с тобой эту тягостную беседу, честный друг мой Яков, ни разу не отягчивший себя ни гонораром, ни славой.
Письмо одиннадцатое
Дорогой Яков!
Благодаря хлопотам Покровителя-Редактора мне была вручена путевка, почти что бесплатная (Покровитель объяснил мне, что подобное право есть у члена профсоюза, но я, состоя в этой непонятной организации почти всю свою долгую жизнь, не знал о подобной замечательной привилегии), и вот я на море, водворен в комнату с чистым бельем и двумя вполне приятными мужчинами. Море теплое и в то же время освежающе прохладное, солоноватое на вкус — зачем не жить на его берегу, не трудиться здесь, очищаясь ежедневно вхождением в его воды?
Поскольку это отпуск после утомительной и бесплодной работы последних месяцев, а путевка мне почти ничего не стоила, я решил отдаться полностью приятному ничегонеделанию, так сказать, «дольче- фарниенте». Могу же я почувствовать себя свободным от обязательств, ну хоть не надолго, скажем, на неделю? Или я раб, прикованный к машинке и своим неудачам?
Слышу твой успокаивающий, вполне положительный ответ, милый Яков, и с тем засыпаю.
P. S. Вчера не отослал тебе письмо, потому что у меня не было сил ни на какое завершенное и целенаправленное действие. Писание же неотправляемых писем как нельзя более подходит мне в моем странном нынешнем состоянии. Зато я добрался вчера до телефона и позвонил Коке. Ее не было дома. Так как она не имеет обыкновения вставать так рано, значит, она просто не ночевала дома. Это, конечно, ничего не значит, вернее, еще не значит ничего наверняка. Это «проклятая неизвестность», как в том анекдоте с евреем у замочной скважины, когда гаснет свет в комнате, где жена его заперлась с любовником, и — помнишь? — «опять проклятая неизвестность». Дело даже не в какой-то там ревности, а в тягостном ступоре бессилия, в который она одна умеет меня повергать (по сравнению с ним бесчисленные профессиональные неудачи — детский пустяк). Она не умеет дарить мне радость, но зато умеет повергать меня в маразм отчаянья. С другой стороны, она все-таки умеет выводить меня из состояния безразличия, и на том спасибо. За это, может, я и терплю, покуда ей терпится, потому что конечно же это ей первой станет невтерпеж и захочется перемен: я-то просто не способен уже ни на какие