решительные перемены.
«А что же море?» — спросишь ты у меня.
Ну да, у меня было вчера острое ощущение счастья, когда я, лежа на спине в море посреди бухты, видел кудрявые зеленые горы и марево нагретого воздуха над шоссе. Сегодня это ощущение если и не ушло совсем, то все же утратило свою остроту. К тому же я знаю теперь из опыта, что в кудрявом лесу жарко и мусорно, что в белом, похожем издали на корабль, корпусе санатория мои соседи стучат костяшками домино или обсуждают случай, описанный во вчерашних «Известиях», — про то, как один грузин что-то продал другому, — обсуждают его в терминах, угрожающих для всех грузин сразу, так что мне поневоле придется встать на защиту грузин, евреев, чеченцев или немцев Поволжья, если дойдет до дела.
Я гляжу с пляжа на ограду асфальтированной танцплощадки, и она пробуждает в памяти вечернее шарканье ботинок и унылый блуд здешних вечеров, которые безбедно уживаются с загадочным перемигиванием светлячков, с заливчатым пеньем соловья и ласковым рокотом моря…
Не принимай мою мизантропию слишком всерьез, мой Яков. Просто я позвонил, и Коки не было дома. Не надо звонить, надо жить в равновесии приглушенной боли и смирения. Господь терпел…
P. P. S. Здесь не бывает никаких событий. Здесь только длинные, жаркие дни, состоящие из быстротечных отрезков — до обеда, после обеда, до ужина, после ужина. Иногда возникают какие-то скандалы в столовой и на танцплощадке, изредка тлеют разговоры на пляже — я имею в виду те, которые хотя бы можно вспомнить. Например, сегодня поутру зашла речь о мерзостном облике современного зрелого мужчины, у которого единственная тема шуток и разговоров — «литра» или «пол-литра», он, так сказать, «спирит-майндид», алкогольномыслящий, и одно упоминание о выпивке приводит его в повышенное состояние духа. Когда ему не на что выпить, он становится жалок, заводит разговор издалека, о другом, но, в сущности, все о том же. Иногда он в открытую клянчит, канючит, унижается, готов на все за бутылку. Вид его мерзок, а моральный уровень бывает довольно невысок, даже когда он встает с колен, чтоб дойти до воды… С такой примерно филиппикой выступил молодой инженер Сеня, человек образованный и сам равнодушный к спиртному. Хотя я не мог не согласиться с большинством из его наблюдений, что-то взбунтовалось во мне — то ли отвращение к чужой нетерпимости, то ли собственная моя нетерпимость. Так или иначе, я сказал инженеру Сене, что этот порок, точнее, эта слабость конечно же мерзка, жалка, плачевна, однако как и другие человеческие слабости, заслуживает прощения. Я обратил его внимание на то, что не менее мерзок непьющий блудник, чье вечно возбужденное внимание является не менее настойчивым и устремленным, чем алкоголическое. Он столь же въедлив, вкрадчив, так же готов на компромисс, так же униженно настойчив, а конечная цель его столь же ничтожна и малоуважаема.
— Посмотрите на все его ужимки и прыжки, — сказал я. — На все эти подходы, отходы, экивоки, на его целеустремленные и дешевые разговорчики, имеющие чисто утилитарную цель, — о погоде, о кино, об искусстве… Вглядитесь — и он вряд ли вызовет у вас большую симпатию, чем мирный полуобразованный пролетарий-пьяница, который изредка с опохмелки вдруг вспомнит некую Клаву из общежития, давшую ему некогда телефон, очумело полезет звонить ей из автомата или из коридора коммуналки в двенадцатом часу ночи, чтобы узнать, что она уже год как замужем и переехала, но все же, довольный своим поступком, сообщает собутыльникам, что вот такая была девка, всем бы хватило, жопа во… Мирный и непрофессиональный уровень его попытки вызовет лишь улыбку у человека умеренно пьющего из числа умелых клейщиков, но согласитесь, милый Сеня, эта неловкость даже вполне трогательна…
Черт бы меня драл с этой моей пылкой речью, потому что отчасти намеренно, отчасти невольно я, кажется, попал в цель: бедный Сеня покраснел как рак и даже что-то уж слишком буквально стал примеривать к себе эту гротескную маску.
— Что ж, может быть, вы и правы, — сказал он, этим своим смирением обесценив это мое нехитрое, право же отчасти невольное, выступление и заставив задуматься об истоках своей горячности.
После этого мне оставались лишь море, и небо, и тихая молитва на спине в лодке посреди залива — лучший вид молитвы, потому что в любую минуту можешь пойти ко дну, вполне подготовленно и законно.
До свиданья, милый мой Яков.
Письмо двенадцатое
О, сколько я пережил, дорогой Яков, со времени твоего последнего приезда ко мне и что мне выпало на долю! Она действительно уходит от меня, и я даже не знаю к тому, может, ни к кому, а мне даже трудно понять, в чем вся тяжесть и горечь этой перемены, этого краха наших никогда не бывших слишком уж радостными и радужными отношений. Кажется, главное здесь — моя обида, все время хочется обвинять ее в чем-то и упрекать. Между тем упрекать ее особенно не в чем. Я не мог утвердить себя в семье, не смог сделать себя нужным. Да и в любом случае — даже если она сколько-то любила меня, то ведь вполне могла за все это время и разлюбить. Даже если любила… Вот тут, наверно, главное. Хочется обвинять ее в том, что когда-то она уступила мне не любя, но я-то в конце концов мог видеть, что она просто уступает моей любви и моей настойчивости, каким-то не вполне для меня ясным домашним трудностям, мог видеть и должен был поступать как предвидящий последствия умный и взрослый человек…
В моей нынешней обиде нет смысла, она ничего не объясняет и вовсе уж ничего не может дать на будущее. Наверное, лучше было бы учесть какие-то свои ошибки, разобраться в своей вине. Но и в этом мало смысла, дорогой Яков, потому что вина моя совершенно очевидна — перед ней, перед собой, перед ребенком. Смысл и спасение теперь, наверное, в том, чтобы обрести наконец какие-то устойчивые ценности в этом мире. Ценности, не подверженные тлену, не зависящие от колебания цен, от женского каприза или собственного сердечного недомогания. Ценности внутренние. Это бесспорно. Но как? Я уже понял, что их не дает просвещение. Их обретают в ясности духа, в ровном и незлобивом движении к небытию, в сгорании без непристойного отчаянья и обид.
Вероятно, могла бы спасти в такой час истинная вера, но как ее обрести?
Ежедневная работа все реже спасает, да и работа не может двигаться без душевного спокойствия. А если его нет, искать спасения в работе бесполезно. Не спасают и физические наслаждения, потому что грусть пронзает их насквозь, делает их не сладостными, а надрывными. Горестные мысли приходят в самые неподходящие минуты, а утреннее пробуждение бывает зачастую ужасным. И есть ли кто-нибудь в целом свете, дорогой Яков, кто мог бы мне помочь?
Уже давно ночь, а сна все нет и, наверное, нынче не будет.
Письмо тринадцатое
Дорогой Яков!
Не знаю даже, есть ли у тебя время на чтение моих бесконечных писем. Я словно звоню тебе каждые полчаса по телефону (конечно, письма более милосердная форма принудительного общения — их можно не читать). Звоню — а потом идут длинные и путаные рассуждения о долге мужчины и женщины или