шинами. И оказался прав! Сколько потом я встречал «недоталантливых» певцов, поэтов, живописцев, литераторов, режиссеров, измучивших себя и своих близких «синдромом непризнанности».
Я же поступил в Московский областной пединститут на факультет русского языка и литературы, а после второго курса поехал на летнюю педагогическую практику — вожатым. Собственно, эти два взрослых пионерских лета, переплетясь, перепутавшись в моей памяти, и легли много позже в основу «Гипсового трубача». В лагере вожатые и педагоги жили в особой атмосфере, насыщенной дневным воспитательным героизмом и ночной безответственностью: крутились беспорядочные романы, случались хмельные грехопадения, бывала, однако, и пылкая верная любовь, краткая, как подмосковное лето. Но больше об этом ни слова, ибо я женат давно, можно сказать, с детства, а жены писателей читают сочинения мужей, как следователи по особо важным делам читают чистосердечные признания преступников. Хуже чем у литераторов обстоят дела, думаю, только у художников, рисующих в уединении своих мастерских обнаженных натурщиц. Как они потом объясняются с женами — не представляю! Все-таки правильно, что я не связал жизнь с изобразительным искусством…
Собственно, о таком вот летнем лагерном романе я и хотел написать лирический рассказ или повесть, но в ту пору во мне еще медленно остывал поэт, а прозаик только разгорался, и все вылилось в стихотворение, которое долго потом редакторы не решались включать в мои сборники. Зато на поэтических вечерах в Доме литераторов и студенческих общагах я читал эти стихи с лихой безответственностью и всегда срывал аплодисменты:
Возможно, я бы так и не вернулся к «пионерскому замыслу», но тут, кажется в 1986-м, ко мне прибился молодой композитор, его фамилию я давно забыл, но имя отчетливо помню: Тенгиз. Он приглашал меня домой, играл на рояле свои сочинения, а его мама кормила нас домашними грузинскими блюдами. Кажется, их семья перебралась в столицу советской империи именно для того, чтобы приладить к делу высокоодаренного сына. Тенгиз хотел, чтобы я написал текст для одной из его мелодий, очень красивой. Многие думают, что сначала сочиняют стихи, а потом уже к ним — музыку. Так тоже бывает, особенно с классическими стихами, но чаще случается наоборот, ведь в шлягере главное — привязчивый мотив, гипнотизирующий ритм, тайная гармония. А текст в песне — то же самое, что слова в любовном признании. Без чувств они ничего не стоят. Попробуйте однажды вдуматься в то, что поет, например, «попсовый есаул» Газманов, и вы убедитесь, что повторяете вслед за ним бессмыслицу, слепленную неумелыми рифмами. Но ведь подпеваете же!
Я жил в ту пору в Матвеевском, на Нежинской улице, в ДВК — доме ветеранов кино, построенном на участке, примыкающем к ближней даче Сталина. Дорогу через овраг и выезд на Минское шоссе еще не проложили, поэтому места там были почти деревенские: с огородиками, садовыми хибарками, пугалами… Правда, в тупике уже стоял новый роддом, куда, непрерывно воя, машины «скорой помощи» везли будущих матерей. Кстати, именно ДВК (вкупе с домами творчества кинематографистов в Болшеве и писателей в Переделкине) послужил прообразом «Ипокренина». Впрочем, каскад прудов я позаимствовал у дома отдыха Гостелерадио в Софрине. Но в творчестве это обычное дело: с миру по нитке…
В ДВК я оказался не случайно. Когда в 1985 году в «Юности», которую редактировал Андрей Дементьев, вышла, наделав шума, моя повесть «ЧП районного масштаба», патриарх советского кино Евгений Иосифович Габрилович предложил мне написать с ним в соавторстве сценарий. Нет, не экранизацию «ЧП», ее я уже сочинил с Петей Корякиным по заказу Сценарной студии. Речь шла об оригинальном новом произведении. Главная роль в будущей ленте предназначалась «самой обаятельной и привлекательной» Ирине Муравьевой, а снимать картину должен был ее муж Леонид Эйдлин. Дабы современный читатель осознал, что я, молодой писатель, ощутил, получив подобное предложение, прошу вообразить: вам вдруг звонит Роман Абрамович и приглашает в кругосветку на своей авианосной яхте. Напитки с девушками, естественно, за его счет…
Габрилович перебрался в ДВК после кончины жены, державшей его в брачной суровости всю долгую жизнь, оставляя мужу со стороны наблюдать головокружительные романы сверстников-кинематографистов. Когда ему выпала наконец свобода, сил оставалось разве что на невинный комплимент сестричке, пришедшей с вечерним уколом. В Матвеевском его изредка навещал сын — впоследствии автор знаменитой «документалки» «Футбол моего детства». Кстати, в ДВК уход и лечение были на европейском уровне, лучше ублажали болезненную старость разве только в «кремлевке». Но зато в Матвеевском все было просто, по- домашнему, каждую неделю привозили недублированный иностранный фильм, который переводил гундосый синхронист, или советскую новинку, иногда — положенную на полку, то есть слегка запрещенную. В ту пору на Нежинской улице доживали свой век многие титаны и основатели советского кино.
Мы начали работать над сценарием. Чтобы каждый день не ездить из Орехова-Борисова в Матвеевское, я купил путевку и тоже поселился в ДВК, который был домом престарелых и домом творчества одновременно. А композитор звонил мне каждое утро и говорил ласково: «Здравствуй, это Тенгиз. Ну, как наши дела?» После выхода «ЧП» я страдал в первых лучах литературной славы, часто сопряженной с неумеренным употреблением алкоголя, и был крайне необязателен: синдром похмелья и творческое усердие — вещи несовместные. Хотя, должен признать, иные неожиданные идеи зарождаются именно в похмельном мозгу. Но, увы, для многих молодых талантов, не научившихся соизмерять написанное с выпитым, первые лучи славы оказываются последними. Мне долго нечем было порадовать настойчивого Тенгиза, пока однажды его мелодия (ее я по вечерам крутил на диктофоне) вдруг не разбудила во мне воспоминания о пионерском лагере, теплых ночах у брызжущего искрами костра и хорошенькой баянистке Тае, которая была старше меня лет на десять. И сразу же получилось: