моешь, зато против…
— Дело не в ванной…
— А-а… вот ты о чем. Ну, амбре что после Масколлов, что после Грэев, надо полагать, одинаковое.
— Масколлов мы знаем.
— Ты же сама себе противоречишь. Претендуешь на сверхпередовые взгляды, а ведешь себя как дикарка, которая не выносит чужого запаха в своей пещере…
— Знаешь, ты не на перекрестном допросе, — съязвила Клэр, уловив в его голосе патетику и сарказм, которые обычно производят отличное впечатление в суде. — И вообще, может, она и прелестна, зато от него просто тоска смертная.
— Ну ладно, — сказал Джон, — давай хотя бы на воскресенье позовем кого-нибудь к обеду.
— Кого?
— Да кого угодно. Хартов, Фрэйзеров, Себби Говарда, наконец.
Она насупилась и посмотрела на часы.
— А что сегодня по телевизору?
— В девять, кажется, что-то есть, — сказал он. — Ну, так как?
— Что — как?
— Насчет воскресного обеда. Она выразительно вздохнула:
— Ну хорошо, позови кого-нибудь.
— Обычно звонит хозяйка.
— Я никого не хочу звать на воскресный обед, мне моя семья не надоела. — Она произнесла это без всякой злости, как бы между прочим, словно была занята другими мыслями.
— И мне не надоела, просто я люблю компанию.
— Я тоже — иногда. Кроме того, все эти люди могут быть уже чем-то заняты.
— А могут и не быть. Почему бы не спросить у них?
— И потом, я вечно чувствую себя неловко, принимая гостей здесь. У нас ведь ни поплавать нельзя, ни поиграть в теннис — ничего…
Джон бросил на нее мрачный взгляд.
— Значит, единственное, чего тебе не хватает для полного счастья, — это бассейн и теннисный корт. — Он встал и взял сигару из коробки рядом с тостером.
— Я этого не говорила, — сказала Клэр. — Но сколько можно сидеть за столом и разговаривать? Всему есть предел… не за этим же они потащатся сюда в воскресенье.
Джон взглянул на часы: без трех минут девять.
— Ладно, — заключил он. — Никого не зови. — И вышел в гостиную, оставив Клэр мыть посуду.
Чуть позже она все-таки позвонила, но только Джексонам, у которых не было ни корта, ни бассейна, и пригласила их на воскресенье к обеду.
После двух-трех дней напряженного труда сад удалось привести в порядок, к столу были даже поданы собственные свежие овощи, обнаруженные после прополки. Постепенно Стрикленды обживались. Едва прошел слух, что они приехали, им стали звонить — два-три звонка на дню непременно, поскольку Стрикленды считались неотъемлемой частью уилтширского общества. Детей наперебой приглашали поиграть или поплавать в соседских бассейнах, а Джона и Клэр — сыграть партию в теннис. Они то и дело разъезжали по званым обедам, и соседка-фермерша стала у них едва ли не приходящей няней.
В последнюю перед отъездом неделю Клэр тоже дала два обеда. Джон снова хлопал пробками, открывая бутылки бордо и наполняя графины выдержанным марочным портвейном.
На сторонний взгляд Стрикленды были такими же как всегда: дети — милые и воспитанные, Клэр — спокойная и очаровательная, Джон — остроумный и немножко спорщик. Стоя на теннисном корте или открывая бутылки с вином, Джон любил посмотреть на себя со стороны и при этом думал: «Не на это ли и дается жизнь — шумные, веселые друзья. Хорошенькая, умная жена. Послушные дети. Дом в Лондоне. Загородный коттедж. Чего больше?»
О большем он и не мечтал, и тем не менее время от времени ему не давало покоя что-то ассоциировавшееся у него теперь с Иваном Ильичом. Это походило на болезнь, на некий умонастроенческий обморок: он вчуже смотрел на себя, бегающего в белых шортах по соседскому теннисному корту, и не узнавал. Даже среди шуток и споров за собственным обеденным столом он ловил себя на том, что слушает свой голос как бы со стороны. «Я бы никогда такого не сказал. Это не я. Это кто-то чужой». Иными словами, у него было такое чувство, будто он играет роль в некой пьесе, написанной кем-то другим, а когда он просыпался среди ночи, ему казалось, что занавес опустился, пьеса окончилась и он остался один за кулисами, в темноте, наедине со своим ничтожеством.
С тех пор Джон начал опасаться душевной болезни или, выражаясь более современно, нервного срыва; и единственное, что его успокаивало, было теплое тело Клэр, лежавшей рядом. Утром — при свете дня, среди суеты, разговоров — он снова приходил в себя. Особенно когда возился с детьми, которые смотрели на него с нескрываемым обожанием, не оставлявшим никаких сомнений — он их отец, и больше им ничего не надо.
Клэр, утешавшая его ночами, днем чаще раздражала. Она вроде бы не говорила и не делала ничего такого, что нарушало бы его душевное равновесие, но все ее поведение свидетельствовало о безразличии. Она любила поспать подольше, и Джону приходилось самому управляться с завтраком и кормить детей, будто утренние сны интересовали ее больше житейской прозы. Стоило ли из-за этого расстраиваться? Такова уж человеческая натура. Он и сам мог бы поступить точно так же. Но даже проснувшаяся и одетая Клэр расхаживала по дому и саду с таким видом, будто ничего ее здесь не касается.
Особенно отчетливо Джон чувствовал это в Уилтшире, где сам коттедж вызывал в памяти первые годы их супружеской жизни. Неумело оклеенная обоями спальня напоминала, как они, одетые во что не жалко, клеили их. Клэр подшивала занавески, а Джон прилаживал карниз. Они купили в лавке у старьевщика в Мальборо платяной шкаф и провели не один день, обдирая с него безобразный лак. Клэр в те далекие дни встречала улыбкой каждый взгляд Джона. И в воображении его возникало ее розовое смущенное лицо. Теперь ни он, ни она не заглядывали друг другу в глаза, а если и встречались взглядами, лицо Клэр не меняло своего выражения. Разве что чуть дрогнут губы.
Это потому, подумалось Джону, что она больше не любит его. Как-то на кухне он спросил ее об этом, и она удивленно посмотрела на него. «Конечно, люблю», — ответила она рассеянно, но искренне, и это его успокоило. Тогда он подумал: быть может, это он больше не любит ее; он вспомнил свое отвращение к жене после того, как прочел повесть Толстого, но это прошло, и теперь Джон отвечал себе так же, как она ему: конечно же, он любит ее, хотя, возможно, и не так, как раньше.
ЧАСТЬ II