аппарате. Папа виделся на днях с Гарольдом Левером, и, как я поняла из разговора, там помнят о тебе. — Джон насупился, уткнулся в газету. — И все-таки что-то не так, да? — спросила Паула.
— Нет. Она встала:
— Не хочешь — не говори, просто я тебя достаточно знаю, чтобы сразу понять, когда что-то не так.
За обедом Паула принялась описывать приготовления к свадьбе. Анна будет одной из четырех подружек невесты; шлейф понесут Том и кузен Паулы по имени Хеймиш Джеррард. Девочки будут в длинных платьях из зеленого муслина с высоким лифом, с венками из цветов в волосах; мальчиков оденут в гусарскую форму, с настоящими киверами и высокими лакированными сапогами до колен.
— Потом это пригодится для костюмированных балов, — заключила она, обращаясь к Тому.
— А шпага у меня будет? — поинтересовался Том.
— Зачем? — сказала Паула. — Еще зацепишься и упадешь в проходе.
— Не зацеплюсь, — сказал Том.
— Ну, посмотрим. — Она повернулась к Джону. — А ты что наденешь? — спросила она.
— У меня есть визитка.
— Какая?
— Обыкновенная.
— Черный сюртук и полосатые брюки?
— Да.
— Мне хотелось бы, чтобы ты заказал все новое.
— И это не старое. Я надевал всего раз шесть. Она поджала губы:
— Возможно, но если ты выкроишь час-другой на неделе, мы съездим к папиному портному, он снимет мерку, и будет все новое — одноцветное, темно-серое.
Джон насупился:
— Мы не переборщим с этой свадьбой?
— Что ты имеешь в виду?
— Много будет приглашенных?
— Это зависит от тебя. По маминому списку набирается чуть больше двухсот, но вряд ли все приедут.
— А тебе не кажется… ну, бестактным, что ли, затевать пышную свадьбу, когда еще не забыто… — Он посмотрел на детей и осекся.
— Я вовсе не хотела пышной свадьбы, — сказала Паула. — Меня вполне устроила бы просто регистрация, но ведь я единственная дочь, и с нашей стороны было бы эгоистично отказать папе с мамой в том, чего они ждали столько лет.
— Пожалуй.
— Мы ведь выждали полгода, вполне пристойный срок.
— Да.
— Тем более всем известно, что мы давным-давно знакомы.
Хотя Джон и уклонился от объяснений насчет своего настроения, он чувствовал себя угнетенным, был замкнут и раздражен. Он смотрел на Паулу, сидевшую напротив, — она была такая же хорошенькая, как и всегда, да и в самом ее стремлении повелевать тоже не было ничего нового, а доводы ее при этом оставались неизменно разумны… Глядя на нее, он чувствовал ту же нежность и желание заботиться о ней, что и прежде… но к этим чувствам примешивалось что-то другое, неуловимое — так мешает слушать музыку чья-то чужая речь, врывающаяся в радиоприемник с соседнего диапазона.
После обеда они поехали еще раз посмотреть дом на Лорд-Норт-стрит, но Джон не мог заставить себя даже сделать вид, что его интересует, какие ковры и портьеры нужны для какой комнаты. Паула досадливо бросила:
— Ты ведешь себя так, точно не хочешь здесь жить, хотя я искала этот чертов дом единственно ради тебя.
— Почему же не хочу, — не очень убедительно возразил Джон, — просто тебе не следует забывать, что я сыт по горло коврами и занавесками.
Паула помрачнела, но ничего не сказала. И почти тут же Джон собрался ехать: друзья пригласили детей на чай; они с Паулой поцеловались на прощание.
Дома, оставшись один, Джон приготовил себе чай и принялся просматривать «Хансард»[53], но тут почувствовал неудержимый приступ раздражения и меланхолии. С возрастающей тревогой он узнавал симптомы болезни Ивана Ильича, которая представлялась ему абсолютно несообразной — ведь он же исцелился: политический деятель, лейборист, помогающий бедным, активно вникающий в нужды общества. Стал бы он иначе читать отчет о дебатах касательно каких-то химикалиев? И тут он вспомнил о письмах. Вот что вывело его из душевного равновесия. Он подошел к столику Клэр, выдвинул ящик, взял письма, словно в руках у него они лишались зловредного влияния. Он снова их прочел — одни абзацы опуская, другие же читая и перечитывая, пытаясь понять, логично и трезво, что же в них так все в нем перевернуло.
Сначала это было как шок — слышать ее голос из могилы, так как, читая письма, он слышал ее голос, произносящий написанные слова. Больно было также читать между строк об ее влечении к Генри Масколлу. Конечно, неприятно было видеть, как мало она питала уважения к нему, хотя, оглядываясь назад, он понимал, что мог догадаться об этом по ее отношению к его политическим амбициям. Все-таки больше всего раздражало то, что, хоть она откровенно винила себя в адюльтере, он-то сознавал: ответственность за случившееся лежит на нем. Он чувствовал, она каким-то образом перехитрила его, ибо хоть и не оправдывала себя его неверностью, но, похоже, была убеждена, что он ее разлюбил. Тогда почему же — если он не любил ее — он сейчас так страдает? Какое она имела право говорить, будто он предпочел ей свою карьеру — забросил спутницу жизни, мать своих детей ради маразматиков-пенсионеров из Хакни и дебатов о вреде химикалиев? Возможно, он тщеславен, напыщен, педант и зануда, но почему, видя в нем все это, она не удосужилась разглядеть, что его любовь и уважение к ней были настолько прочны, что составляли часть его личности?
Стало жарко. Он пошел открыть окно, поднял раму одного из высоких окон гостиной, выходивших на улицу. В комнату вместе со свежим воздухом хлынули и звуки города — автомобильные гудки у светофоров на Холланд-Парк авеню, детский гомон в садах за площадью и аромат ломоноса — Клэр посадила вьюнок десять лет назад.
Он вернулся к своему креслу и снова принялся перебирать письма. Да, конечно, его угнетенное состояние объяснялось и этим. За двенадцать с половиной лет они с Клэр срослись, как побеги плюща, и Джон знал — ему уже не выпрямиться, не вырасти стройным деревом. Конечно, была Паула — пробивающий себе путь к жизни молодой побег, цепляющийся, чтобы утвердиться, за каждую трещинку в коре старого дерева. Она вырастет рядом с ним и, несомненно, закроет его, так что те, кто остановится когда-нибудь полюбоваться буйно цветущим вьюнком, и понятия не будут иметь, что вырос он на старом, шишковатом стволе.
Джон вздохнул, ибо он с грустью понял: его любовь к Пауле сродни любви Клэр к Генри Масколлу — он тоже искал способа «выпустить пар» и никогда не будет любить Паулу ровно, небрежно, по-братски, как любил Клэр. Потому что он для этого слишком стар. Джон понял: его ждут вечные заверения в страсти к Пауле, которыми он будет прикрывать легковесность своей любви.
Детей привезли родители их друзей. Джон проследил за тем, чтобы Том и Анна приняли ванну, почитал им перед сном и уложил спать. Пришла миссис Джайлс: Джон с Паулой должны были ужинать у Барклеев. Было приглашено еще шесть человек, включая Микки и Мэри Масколл. Три порции виски привели Джона в форму. Он поддразнивал хозяина и хозяйку дома, посмеиваясь над политической историей, которую те устроили накануне выборов. Так где же комиссары? И что случилось с революцией, которую они предрекали?
— О, так ведь мы этого не говорили, — возразила Ева Барклей. — Все это Генри.
Тут Мэри Масколл залилась краской, и наступило неловкое молчание. Но вскоре все снова заговорили и держались прекрасно. Вечер явно удался.
Уже в дверях, прощаясь, Мэри и Паула решили, что надо будет как-нибудь сходить вчетвером в кино