— Ишь ты, оказывается, и у тебя есть нервы, — хмыкнул он. — Она знает, что я немножко… фантазер.
— Лгун.
— Я склонен принимать желаемое за действительное, — поправил он меня. — Но не ты. Ты — образец нравственности. Тебе она поверит.
— Во что она должна поверить?
— В то, что может начать новую жизнь. Помоги ей расправиться с прошлым.
Наутро я проснулся до рассвета и пошел к Крайслеру. Из-за двери его номера слышались звуки льющейся воды и его голос, высокий и чистый. Он пел во время бритья. Я постучался и, когда он открыл мне, сказал:
— Я сегодня не играю.
— Руки? — Он втащил меня к себе и закрыл дверь.
— Нет, — сказал я.
Он сразу расслабился. Извинился, что не одет, натянул черную форму, застегнул ремень и прикрепил к нему длинный нож в кожаных ножнах.
— Это не подагра, — продолжал я. — Я не играю из принципа.
Его лицо стало мертвенно-бледным.
— Полагаю, я должен вам объяснить. После прихода к власти Франко я покинул страну и отказался играть на виолончели. Согласие на участие в этом концерте было ошибкой. Я не могу выступать для него. И не буду.
Пауза, последовавшая за этим, длилась вечность. Я молча смотрел на Крайслера, его покрасневшую от торопливого бритья шею, остатки мыльной пены возле ушей. Он был на голову выше меня, так что мне приходилось вытягивать шею, чтобы встретиться с его взглядом. На стуле лежала его фуражка с эмблемой в виде черепа.
— Очень важно верить своему лидеру, — наконец произнес он. — Аль-Серрас — оппортунист. Но вы — другое дело. И ваша нелюбовь к каудильо… — Он покачал головой. Затем вдруг задрал подбородок и, к моему изумлению, запел: «Oh believe!»
Я не мог не узнать слова.
Это была финальная часть Второй симфонии Малера. Произведения еврейского композитора, запрещенного на оккупированной Германией территории. Я подхватил:
Потом мы оба замолчали и какое-то время стояли не двигаясь. Сквозь тонкие оконные шторы пробивался первый утренний свет.
Нас вывел из замешательства чудовищный грохот. Пол под ногами дрожал, на стенах качались картины.
Это с востока прибыл конвой: бронированные автомобили, военные грузовики, мотоциклы.
— Усиленная охрана, — понимающе кивнул Крайслер.
Больше он ничего не сказал. Мы присоединились к Аль-Серрасу и Авиве. Завтрак прошел в угрюмом молчании. Ровно в десять нас выпустили из отеля, усадили в черный «мерседес» и повезли на станцию, где Аль-Серрас, осмотрев доставленный накануне из соседнего замка рояль, подтвердил, что инструмент настроен. Все, что мы видели днем раньше, не шло ни в какое сравнение с открывшейся нашим глазам картиной. Город кишел военными. Жителям, кроме тех, кто удостоился приглашения на концерт, приказали сидеть дома, заперев окна и двери.
Мы вернулись в отель и расположились в холле под портретом Людовика XIV. Над входом реял стяг с нацистской свастикой.
Франко должен был прибыть на поезде с юга в два часа. В десять минут второго нас доставили на станцию. Платформа была украшена флагами Германии и Испании. Сотня складных стульев ждала зрителей. На дальнем пути стоял железнодорожный вагон, но никаких признаков жизни в нем мы не заметили. Крайслер проводил нас в небольшую комнату ожидания. — Снаружи будет поставлена охрана, — сказал он. — Для вашей безопасности.
Когда мы остались втроем, Аль-Серрас прошептал:
— Ты сказал ему?
— Да, сказал.
— Я не думала, что они нагонят столько народу, — судорожно вздохнула Авива. — Вдоль дамбы поставят посты.
— Следить будут за станцией, — попытался успокоить ее Аль-Серрас. — Все внимание будет приковано к поезду. И каждому захочется на него взглянуть, хотя бы мельком. Они будут в возбуждении.
— Но нас не выпустят отсюда! Они нам даже в гостиницу вернуться не разрешат!
— Крайслер обещал, что отпустит вас на ужин, — напомнил я.
— Это было вчера! Может, он и сам не знал, что тут будет твориться.
В дверь постучали. На пороге стояли Крайслер и с ним еще один офицер в черной форме, постарше, с сединой в темных волосах.
— Это у вас проблемы со здоровьем? — обратился ко мне пожилой.
Вместо меня ответил Аль-Серрас:
— У него приступ артрита. Он не может играть на виолончели.
— Хорошо, — сказал пожилой. — Я дам вам дирижерскую палочку. Когда фюрер и генералиссимус выйдут на платформу, вы будете дирижировать городским оркестром.
— Но я же не знаю репертуара, — возразил я. — Что они будут играть. Дворжака? Мендельсона?
— Это не разрешается.
— А что разрешается? Неужели вы позволите испанцу дирижировать исполнением Вагнера?
— Нет.
— Понятно, что вы хотите, чтобы мы играли испанскую музыку. Но оркестранты могут не знать Гранадоса или Турина.
Охранник почесал бровь.
— Равель! «Болеро»! Француз, а название вполне испанское.
— Господи! Только не любительское исполнение Равеля, — прошептал Аль-Серрас.
— Нельзя выступать без репетиции.
— Порепетируете, пока есть время. Там ведь в основном ударные? — уточнил офицер и удалился.
Как только дверь закрылась, Крайслер спокойно сказал:
— Он пошел переговорить с оркестрантами. И они ему объяснят, что у них нет нот «Болеро».
Дверь снова открылась. Вошел еще один человек — небольшого роста, с темными волосами и глубоко посаженными карими глазами. Он немного прихрамывал. Я сразу узнал его — видел его снимок в газете: это был Геббельс.