виолончелиста — технический специалист, для определения аппликатуры первой позиции ему достаточно найти на струне ля четвертную ноту си. Правая рука — художник, каждый элемент палитры которого, включая вес и скорость движения смычка, его расположение относительно кобылки, окрашивает ноту неисчислимыми нюансами. В Барселоне многое было возможно, главное, сделать первый шаг — к совершенству или… к разочарованию.
Приезжих не перестают восхищать яркие краски и оригинальность Барселоны. Сами барселонцы с гордостью отмечают, что город стремительно молодеет. Уличные гуляки в минуты веселья находят забавным попалить из пистолета, когда же им не до смеха, в ход идет и взрывчатка. Отдаленное раскатистое эхо в одном из уголков широко раскинувшегося города может означать, что где-то отмечают религиозный праздник (на каждый третий день приходится чествование какого-либо святого), а может свидетельствовать и о революционных событиях. В центре такого полифонического многоцветного калейдоскопа легко остаться незамеченным и никем не услышанным.
Перед молодым безвестным музыкантом здесь открывалось море возможностей. Поначалу мне подвернулось место в группе, которая пристроилась выступать рядом с кафе. Я заменил виолончелиста, арестованного за то, что тот ударил налогового инспектора. Через неделю он вернулся. В то время в Барселоне было, как минимум, восемьдесят кинотеатров, большей частью маленьких и дрянных, и к тому же их владельцы без конца менялись. Следующую работу я нашел довольно легко — в одном из таких кинотеатров. Обратив внимание на мой футляр, хозяин тут же предложил мне место: не появлялся игравший в дневное время пианист. Начал я не совсем удачно, с ходу овладеть приемами музыкального сопровождения одновременно нескольких фильмов оказалось делом непростым. Публика потихоньку приходила в негодование: она шла на немое кино, но не ожидала, что будет
Я извлек виолончель из футляра и взял высокую длинную ноту, прозвучавшую пронзительно, как женский крик, затем сыграл трель на низкой струне — хотелось создать предвкушение таинственности — и попросил у управляющего какое-нибудь фортепианное произведение. Он протянул мне листок, причем вверх ногами. Подозреваю, он не знал даже алфавита, не говоря уж о нотах. За считаные минуты я переложил первые такты довольно мудреной фортепианной пьесы для обеих рук в более простую, одноголосую мелодию басового ключа, украсив ее штрихом, как бы случайно зажав одновременно две струны.
— Ты принят, — сказал весь покрывшийся испариной управляющий, нервно озирая посетителей, устремившихся к своим местам. — Эта картина о поезде, ее кульминационная сцена — женщины, много женщин, лежащих без сознания. Обязательно сыграй тот визг да добавь еще что-нибудь этакое.
На этом месте я продержался пять недель, и кинотеатр закрыли.
— Это не твоя вина, — с сожалением сказал управляющий, оглядывая пустой кинотеатр. — Ты играл на этой большой скрипке очень хорошо.
Кафе располагалось в четырех кварталах от дома Альберто, дорога была неутомительная, но не с виолончелью, то и дело бившей меня по бедру, оставляя на нем синяки. Дома инструмент не причинял мне неудобств, но совсем другое дело, когда я спускался с ним по лестнице, чтобы выйти из квартиры Альберто, или шагал по улице. Досталось и виолончели: на ее поверхности стали появляться царапины. Конечно, с такой громоздкой ношей лучше было бы пользоваться транспортом. Я изучил карту трамвайных маршрутов, чтобы определить, какие точки города мне доступны.
Разумеется, удобнее было бы выступать где-нибудь за углом, на Рамблас, но это как раз и пугало меня больше всего. Если те, кто слушал меня в кафе, были не совсем трезвыми, а в кинотеатре зрители и вовсе смотрели не на меня, а на экран, то на Рамблас я попадал под пристальное наблюдение сотни глаз, причем трезвых. К тому же выступление на бульваре, который пленил меня с первого дня пребывания в Барселоне, представлялось мне своего рода сдачей выпускного экзамена и завершением учебы.
Именно зимой это можно было сделать с наибольшим успехом, поскольку в холодное время года добрая половина уличных музыкантов перебиралась в закрытые помещения или вообще уезжала южнее, снижая, таким образом, конкуренцию среди таких, как я. К счастью для нас, поток туристов по-прежнему не иссякал. Пополудни, когда местные жители уже возвращались домой после похода по магазинам, англичане, это скопище белых костюмов, шляп канотье и двуцветных ботинок, копошились у газетных ларьков, выискивая английскую прессу. В кафе леди с бледными лицами шептались и вертелись, задевая проходящих официантов капризными плюмажами своих огромных шляп. Возле стоянок такси непостижимый акцент выдавал в пестрой толпе темных костюмов и длиннющих шарфов выходцев из Восточной Европы.
На Рамблас был и другой язык, который я полностью понимал, — музыка самого бульвара. Далеко за полдень торговля замирала. Цветочники собирали мусор из лепестков и стеблей. В конце бульвара, где одна из улочек вела к рынку Святого Иосифа, торговцы складывали штабели из ящиков с испорченными и непроданными фруктами. Всю жизнь, где бы я ни слышал звуки настраивающегося оркестра, я вспоминал Рамблас в зимний полдень: грохот ящиков, скрип отъезжающих повозок и убираемых навесов — нестройный, но полный обещания аккомпанемент.
Эта пауза, убаюкивающая туристов, потягивающих свой остывающий кофе и согревающую мансанилью[9], возбуждала меня. Я знал, что будет дальше. Как только торговцы уходили, уличные музыканты занимали места вдоль Рамблас, растянувшегося больше чем на километр.
В тот день, когда я наконец-то решился, было прохладно, небо затянуло сплошными облаками. Я не прихватил с собой стул, но возле дерева заметил перевернутый дощатый ящик, которым и воспользовался в качестве сиденья. У меня не было пюпитра, ноты я закрепил на земле, придавив их открытым футляром. Только я взял смычок и стал натягивать волос, как ветер выхватил один из нотных листков и понес его в сторону стоянки конных экипажей. Мне пришлось бежать за ним. Доставая ноты из-под лошадиных копыт, я, с одной стороны, опасался негодования извозчика, с другой — рисковал оставшейся без присмотра виолончелью. Возвращаясь к своему импровизированному сиденью, я увидел, как в воздух поднялся второй листок, за ним — третий. Я схватил ноты и принялся подсчитывать потери: вторая страница этюда Поппера, две страницы менуэта Баха, — как вдруг за своим плечом услышал:
— Ты все делаешь не так.
Я обернулся и с облегчением, что это был вовсе не полицейский, обнаружил мальчишку. Он был на пару лет постарше меня, выше ростом, прядь черных волос прилипала к прыщавому лбу. Старенькая скрипка словно висела на длинных, тонких пальцах левой руки, на костлявых плечах болталось темное, не по размеру большое пальто.
— Здесь не концертный зал, — неторопливо произнес он. — По нотам играют в других местах.
— Как-нибудь сам решу, где и как мне играть, — выдавил из себя я.
Юный скрипач ухмыльнулся, убрал волосы с глаз.
— Я хотел, — он явно подыскивал нужное слово, — вежливо тебе намекнуть, что это мое место. И ящик, на котором ты сидишь, тоже мой.
Он был из французских басков, родом из городка к северо-западу от Барселоны, по ту сторону границы. Скрипка его была сильно потерта. Карман пальто держался на честном слове и болтался, как кусок оторванной кожи.
— Знаешь, сколько я бился за это место, чего мне это стоило?
Я промолчал, и он продолжил рассказ о своем покровителе, акробате на ходулях и жонглере, который требовал от него половину выручки за право играть под этим деревом:
— Так продолжалось, пока его ходули не провалились вот в эту дыру. — Он показал на небольшую ямку размером с блюдце у нас под ногами. — Его колено вывернулось задом наперед в одну секунду, так быстро лопается воздушный шарик, если его проткнешь. Как он орал!
— И что, никто не помог ему?
Скрипач уставился на свою ладонь, затем стал внимательно рассматривать ногти с чудовищным слоем грязи под ними.
— Он кое-как добрался до стоянки экипажей. — И, видя мое недоумение, добавил: — Этот человек