он где-то прочитал, что в молоке и продуктах есть специальное вещество, помогающее детскому росту. Корову продавать нельзя, шепнула кровь отца, и он озвучил тогда эти слова жене. Только корова прокормит, когда дела будут худо…
Он вспомнил лицо жены в своих ладонях и тихий капризный плач Томочки, испуганной толпой, громким женским плачем, несущимся со всех сторон над небольшой площадью поселка и ревом моторов полуторок, готовых увезти всех призывников их района в неизвестное и такое страшное будущее.
Доведется ли Нюре узнать, как сгинул в прибалтийском лесу ее муж, посланный разузнать, далеко ли от края обороны немецкие войска, и какое направление возьмут — на Псков ли пойдут или повернут? Его напарник, его товарищ, с которым призвался из одного военкомата, с которым делился последним, что было у самого в вещмешке, как с земляком, сбежал, едва застучали очереди, посланные в их сторону. Раненого тащить — только самому под пулю попасться, надо ли? А он удачно упал, если можно так сказать, в канавку под кусты какие-то, немцы и пробежали мимо, пытаясь нагнать беглеца, петляющего между стволов, как заяц…
Он, наверное, снова потерял сознание, потому что когда открыл глаза, небо над ним уже стало светлеть, символизируя начало нового дня. Дышать стало еще тяжелее, будто камень на грудь положили тяжелый, с каждым вздохом приходила боль. Руки онемели. Он хотел шевельнуть пальцами и не смог. Конец… кончено, со мной кончено, с какой-то странной тоской и смирением подумал он, наблюдая, как розовеет небо.
Будет солнце, отчего-то пришла в голову мысль, когда смотрел на такие красивые оттенки, которыми наполнялось небо. Он уйдет в ясный погожий день июня, так похожий на те, что проводили они с Нюрой на природе. Нюрочка, милая Нюрочка… надеюсь, тебе хватит воли и сил пережить то, что ты узнаешь со временем. Надеюсь, ты сумеешь вырастить Томочку истинной Тамарой, раз мне не позволено сделать это. И пусть запомнит она меня по твоим словам, раз не сумеет сохранить в своей памяти мой реальный облик — куда ей запомнить в три года?
Расскажи ей обо мне, как я жил, как я взрослел, как любил тебя, моя Анечка. Расскажи, как любил читать книги, и почему ее назвали именно этим необычным именем, моим подарком для нее. И как я ушел, расскажи, пусть даже это будут только короткие и скупые строчки «Пропал без вести при невыясненных обстоятельствах». Ведь за этими строками так многое может скрываться…
Скажи, что я умер за нее, мою Томочку, и за тех, кому она подарит жизнь… и за тех, кто подарит ей внуков… О, только бы были у нее, у Томочки, эти дети и внуки! Лишь бы она жила…и помнила. Меня помнила, раз никогда сможет навестить мою могилку — под одной из сосен на краю прибалтийского леса… Лишь бы она жила и помнила…
Скупые строки в донесении о потерях и на листе казенной бумаги, посланной родным — «пропал без вести». Как много судеб они часто скрывают за собой, как много горя несут при себе. И тихий безмолвный крик — лишь бы помнили, раз не могут поклониться могилам. Лишь бы помнили…
Восьмая заповедь
Скалка ловко ходила по ароматному мягкому тесту, раскатывая небольшие кусочки в толстые лепешечки, которым вскоре будет суждено превратиться в пирожки. Раиса Леонидовна наблюдала, как быстро двигаются руки дочери, как справно выходят из ее пальцев аккуратные «лодочки» с разными начинками, ложатся на противень. Вот последняя партия заняла свое место, чтобы быть отправленной в жерло разогретой до нужной температуры духовки газовой плиты, и дочь смахивает с рук остатки теста и муки. Потом так же быстро стала сгребать рассыпанную по поверхности стола муку в подставленную горсть, покосилась на мать тут же, вспоминая. Та только кивнула, мол, сижу я тут, все вижу, и дочь со вздохом достала одной рукой из кухонного ящичка небольшой полотняный мешочек, ссыпала муку из ладони в него. Сама она бы, конечно, предпочла бы эту горсть бросить в мусорное ведро под раковиной, а потом кликнуть со двора Мишку, семилетнего сына, чтобы тот снес мусор в контейнер за углом дома, пока бабушка не увидела совершенного «преступления». Но разве можно это сделать сейчас, когда мать сидела прямо за ее спиной под выключенным в это воскресное утро радиоприемником? Потому и завязала покорно мешочек, недовольная тем, что они хранят эту муку, по ее мнению, совсем непригодную для использования.
— К двум приедут тетя Мила и тетя Соня? — спросила у матери, пытаясь отвлечь ту от полотняного мешочка, за которым та следила глазами. — Надо же картошку заранее сварить.
— Успеем, — кивнула Раиса Леонидовна, пытаясь успокоить вдруг разбушевавшееся сердце в груди. Дочь успела заметить мимолетную тень боли, скользнувшую по лицу матери, достала из верхнего шкафчика дефицитного чешского кухонного гарнитура коробку с лекарствами. Нужное лежало сразу сверху, и она быстро вскрыла упаковку, протянула на ладони таблетку.
— Ну, что ты, мамуля? Чего растревожилась? — она обняла Раису Леонидовну, после того, как та положила таблетку под язык, прижала к себе. Каждый раз, когда у матери так влажнели глаза, а лоб странно морщился, когда пролегали по лицу неожиданные морщины, новые и такие тревожные, у нее самой сжималось сердце больно. — Я убрала муку. Ты же видела. И картошку ту, мягкую, мы все еще едим. Не выбросили… храним. Ну, что ты, мамуль?
А Раиса Ивановна только головой покачала в ответ, ласково гладя обнимающие ее руки. Все позади, думала она, ничего этого уже нет. Тревожиться не о чем. Прошел не один десяток лет. И ей не восемь, нет ей уже давно не восемь…
Но закрывая глаза, вдруг снова увидела горсть муки в женской ладони. Только мука эта была гораздо темнее, не пшеничная мука. И не только из-за зерна ржи, из которой та была смолота, а еще из-за примесей, которые в те мешали с осени при рецептуре в виду строжайшей экономии. Недавно снова уменьшили норму хлеба, выдаваемую по талонам, и теперь ее детский кусочек хлеба, который выпекался на одном из хлебных заводов осажденного Ленинграда, становился еще меньше.
Раечка сидит, закутанная в пуховый платок по самые брови, и напряженно смотрит в тонкий огонек, бьющийся в темноте железной печки, принесенной в квартиру с самого начала холодов соседом — старым белым как снег Митрофаном Ивановичем, служившим теперь управдомом в их пятиэтажном доме.
Эта печка с выведенной в форточку трубой была выменяна на большой буфет с резными ножками, который принадлежал еще бабушке Раи. Та, не позволившая продать его в середине 30-х годов, когда родилась Рая, и срочно понадобились деньги, ни слова не сказала, когда вынесли этого великана в сентябре. Сама разрубила топором Митрофана Ивановича два стула из этого же гарнитура, когда не стало дров, которыми можно было топить единственный источник тепла в их насквозь промерзшей квартире.
— Как хорошо горит, — улыбалась она сквозь слезы притихшей при виде этого Раечке. — Бук! Будет долго гореть, вот поглядишь…
Бабушка умерла две недели назад. Простудилась, когда ходила за водой к ближайшей колонке, которая еще работала. А вот в кранах их квартиры отчего-то вода пропала совсем, даже не капала тонкими каплями в подставленный ковшик, как раньше. А без воды… Прожить без воды было невозможно. Вот и пошла бабушка с переделанной из детской коляски тележкой к колонке, где ей приходилось выстаивать длинные очереди на пронизывающем ветру, набирать в большой бидон ледяную воду, от которой пальцы краснели меньше чем за минуту.