дни, проведенные на том болоте, подсчитывает на пальцах рук и ног. Но при этом она прекрасный рассказчик, и в этом нет никакого колдовства. Я бы сказал, что это Господь наделил ее талантом, когда сотворил ее. До того, как она отступила от Его имени.
Хозяин гостиницы, который видел, что я вернулся очень поздно, спросил:
— Шлюха в кандалах исповедовалась? Вызвала для вас дьявола?
И он издал некий звук глоткой — резкий, скрежещущий, словно его вот-вот стошнит. Я думаю, он рассчитывал услышать что-то новенькое, чтобы потом посплетничать с пьянчугами. Но я так устал, Джейн, что ответил коротко:
— Нет, не исповедовалась.
А она и не исповедовалась. Она говорила о Раннох-Муре, и ее слова были наполнены глубокой нежностью. Она говорила о смерти, случившейся там, в горах, — о смерти лошади, к которой испытывала привязанность. Как ни крути, эта лошадь — единственное живое существо, которое не покинуло ее, которое не обижало ее, не называло ведьмой, и глаза Корраг наполнились слезами, когда она говорила о смерти своей подруги. Я согласен с тем, что эта женщина прожила очень одинокую жизнь.
Джейн, она напоминает о тебе. Не своим одиночеством, конечно (потому что тебе никогда не доводилось его испытывать, да и наши мальчики не допустят этого), и не наружностью (исключая волосы — они гуще и ужасно запущены). Просто Корраг восхищается мельчайшими проявлениями жизни, которые мы обычно не замечаем, — пчелой на цветке, звуком, который рыба издает ртом. Я ведь знаю, что ты тоже любишь такие тонкости. Ты слушаешь пение птиц… А помнишь нашу поездку на побережье, когда мальчики едва родились? Ты взяла там морской камешек, а когда я спросил зачем, ты ответила: «Я буду скучать по всему этому», словно мой вопрос был странным. Я думал об этом сегодня вечером.
Еще я размышлял о своем отце. Спрашивал себя, что бы сделал он, если бы сидел на трехногом табурете в тюремной камере перед этой девочкой. Разве он бы не смягчился, как, по ее словам, смягчился я? Без сомнения, я знаю ответ. Его не впечатляла ни смерть, ни рождение, и он никогда бы не проявил милосердия к «ведьме». Он бы поспособствовал ее скорейшей гибели — собственноручно умертвил бы, если бы не видел иного способа.
Любовь моя, еще я думал о нашей потере. Признаюсь, что эта тихая кончина по сей день владеет моим разумом и сердцем. Вот уже почти год, как мы не упоминали о смерти нашей дочери, и я понимаю почему — какая мать способна говорить о такой утрате? Но уверяю тебя клятвенно: я не забыл. Не думай, что я забыл.
Прости меня. Ты достаточно страдала из-за моего отсутствия, и я не желаю причинять новые муки.
Я постараюсь придать своим письмам более веселый тон.
Рассказ Корраг дошел до Гленко. Уверен, завтра побольше узнаю об этих Макдоналдах, узнаю от того, кто не так предвзят, как Кэмпбеллы. А если она не будет рассказывать о Макдоналдах, то я узнаю что-то о долине и окрестных холмах. А то от хозяина гостиницы и остальных только и слышишь: «Что за мрачное место! Воровское гнездо».
Я надеюсь, что, начиная с завтрашнего дня, буду получать важные для нас сведения и мои письма будут содержать кое-что поинтереснее просьб прислать мне несколько фунтов, и я соберу доказательства того, что бойня была совершена по прямому распоряжению нашего нынешнего монарха. Такие мысли поднимают мне настроение.
Теперь несколько слов о тебе. Все ли у тебя в порядке? Когда ты смотришь на мой почерк, чувствуешь ли то же, что чувствую я, видя твой? Надеюсь, ты спишь спокойно, Джейн, зная, что я вернусь к тебе. Я вернусь обязательно.
Завтра я вновь напишу. Завтра я снова побываю на площади, но заснеженная груда бочек и дров будет куда меньше страданий причинять моей душе при свете дня, и я вновь стану собой. Еще мне нужно сводить коба к кузнецу, хотя денег у меня осталось всего ничего. Конь хвор, и дальше будет только хуже. По крайней мере, в кузнице тепло.
Свеча догорела. Я закончу это послание и разденусь при свете очага.
Я далеко, но я с тобой.
Глава 3
I
Почитай ее как сокровище.
Я рада, что была там. Рада, что увидела долину до того, как пришла беда. Рада, что я ступала по ее земле и мылась в ее ручьях. Рада, что давила зубами ее ягоды, когда она была просто «воровским логовом», а не кое-чем похуже. Большинство людей никогда не увидят ее. Большинство обитателей этого мира никогда не узнают ее имени. А если заговорят о ней, то лишь о ее несчастьях, о ее боли, о ее смертях и предательстве. Они скажут: «Гленко? Это там, где была резня». И ничего больше; так ведь они же не знают ничего. Не знают, как в летние дни пробегают по земле тени облаков, летящих над коровами и вереском, над озерами и надо мной.
До того как Гленко затопило кровью и завалило снегом, она была залита лунным светом. Мирная впадина, куда однажды ночью вползла я, грязная, с паутиной в волосах. Вокруг громоздились такие высокие горы; чтобы разглядеть их, я задирала голову, отчего приоткрывался рот и приходилось разводить руки, чтобы не упасть. Я смотрела вверх. Вверх.
Воздух был прохладный, напоенный дыханием моря. В нем витал густой запах ночных растений и воды и слышался голос реки; втягивая этот воздух, я понимала всем существом, что именно это место имела в виду мать, когда стояла около своего домика, еще живая, в красной юбке, и говорила: «Северо- запад! Скачи на северо-запад!» Я знала, это то самое место, которое видела моя кобыла сквозь белые ресницы, то место, к которому она несла меня. Ведь у нас не было поводьев — как бы я могла направлять ее? Она сама выбирала, куда меня везти, и выбрала эту долину.
Когда Слива или кто-то другой говорил: «Хайленд», я обычно думала: «Туда». Словно женская мудрость глубоко во мне знала нечто большее. Как я могу это объяснить? Пусть остается без объяснения. Просто, когда люди цедили: «Это дикое место» или «Они живут как настоящие варвары», я думала: «Вот. Вот где я должна быть. Иди туда».
Вы можете увидеть ее? Мысленным взором, ведь это самый острый взор? Долину, похожую на сложенную лодочкой ладонь, — там со всех сторон такие крутые склоны. Кто-то скажет, что это выглядит жутко, как каменный кулак. Некоторые говорят, будто горы там так высоки, что могут упасть и раздавить человека. Но я никогда не чувствовала опасности в Гленко. Я ощущала лишь добро. Это была открытая ладонь, на которую я могла бы улечься, и она бы сохранила меня живой и здоровой.
«Она хочет, чтобы я осталась здесь» — вот что я сказала себе. Потому что она звала меня.
Я пробралась через густые травы и напилась из озерца.
Потом легла на камни, завернулась в плащ матери и уснула.
Я проспала весь день, и разбудили меня вовсе не солнечные лучи. Это было дыхание коровы. Она влажно фыркала, и за ее рогатой головой я увидела горы и небо.
Горы и небо. Такие незначительные слова. Когда я говорю: «Там были горы и небо», получается, что