нашла пустырник, эту истинно женскую траву. Он лечит тошноту и беспокойство, он хорош вообще для всего, и я дала его Аласдеру.
— Нужно заварить листья и пить маленькими глотками, — сказала я. — А если бросить немного в огонь, то запах дыма успокоит ее. Он с Собор-гряды. Там есть склон, поросший этой травой.
Он удивленно переспросил:
— Откуда?
Тогда я, покраснев, перечислила придуманные мною имена холмов, по которым я бродила, которые так любила и чьи очертания хорошо знала. Я перечисляла их, а он слушал и улыбался. Он даже задержался немного и, усевшись у очага, назвал мне их настоящие имена. Вместо того чтобы уйти с пустырником, он остался и нашептывал мне:
— Гирр-Аонах. Аонах-Дабх. Сгорр-на-Ких.
Он произносил названия очень медленно. Он помогал себе руками, будто отщипывал слова, когда проговаривал их.
— Твоя очередь, сассенах.
— Аонах-Дабх.
Я старалась. Я складывала губы точно как он. Сидя у огня, мы произносили одни и те же слова.
Он остался со мной до самых сумерек. Потом взял траву и медленно повернулся к выходу.
— Быть может, где-то у тебя есть мужчина? — спросил он. — Муж?
— Нет.
Он переступил с ноги на ногу, посмотрел на пустырник в своей руке:
— Тебе не грозила опасность?
Я не поняла, что он имеет в виду. Я моргнула. Когда человек по-настоящему может быть в безопасности?
— Когда путешествовала, — сказал он. — Ты такая маленькая — и одна и не можешь постоять за себя…
Его губы дрогнули. С них сорвались слова, которые он не хотел произносить.
Тогда я поняла его. Я догадалась, о чем он спрашивает. Солнце опустилось совсем низко. Мы очень внимательно разглядывали пустырник, маленькие волоски на кончиках листьев. Я вспомнила, как солдат шептал: «Тише… Ты будешь ласкова со мной».
— Не всегда, — сказала я.
— Где? Где тебе грозила опасность?
Я шмыгнула носом:
— За день до того, как я пришла в Хайленд, на меня напали.
— И сильно навредили тебе?
— Не слишком. Не настолько, насколько могли бы.
Он напрягся. Я видела, как напряглись его мышцы и он резко выдохнул.
— Здесь ты будешь в безопасности, — сказал он. — Я обещаю.
Мы с ним никогда не были сильны в прощаниях. Они всегда получались одинаковыми — мы стояли, ковыряли камни башмаками, пока он не поворачивался быстро и не уходил.
Я размышляла, почему он спросил меня. Я грызла ногти и крутила волосы. Лежа в темноте рядом с толстыми старыми курами, думала: «Почему он спросил меня?» и «Она ждет ребенка».
Я не похожа на других — так он говорил. «Но все-таки я человек и чувствую то, что чувствуют люди». Я знаю, какая красота может быть в людях. Я видела ее в том, как женщина укладывает волосы под чепец и закручивает прекрасные локоны, а у меня были темные волосы и не было чепца. За день до того я опустила голову, чтобы попить из озера, а когда подняла ее, то в волосах запутались водоросли и водяная улитка. Целый день я этого не знала. Улитка раскачивалась на моих волосах. Она оставила на мне влажный серебристый след, и я пронесла ее через Три Сестры, так что она увидела то, что ни одной другой улитке не дано было увидеть.
Я повернулась на бок, обняла колени.
Мое сердце твердило: «Он, он…» Но разум требовал прекратить этот лепет, потому что какой в нем смысл? «Засыпай, Корраг. Хватит чувствовать то, что ты не должна чувствовать».
Я вижу, какими круглыми стали ваши глаза. Как вы смотрите на меня сквозь очки, словно я и есть та самая шлюха, которой меня так часто называли, — потому что «шлюха» всегда следует за «ведьмой». Что за ужасное слово! Что за липкая паутина, опутывающая девушку, — однажды брошенное, оно оставляет метку. Меня тоже заклеймили им. Я и сейчас чувствую его жжение.
«Шлюха». Оно заставляет меня вспомнить свою английскую жизнь, потягивающихся серых кошек и мать, которая возвращалась на рассвете, полуодетая и до краев наполненная страстью. «Шлюха» была камнем, брошенным в нее. «Шлюха», — бормотали, когда она шла по улицам, держа меня за руку, а однажды она и сама назвала себя шлюхой — она прошептала это, глядя на свое отражение в стекле. Она была так печальна. Она дотрагивалась до кожи вокруг глаз — вот так.
Это слово всегда произносят со страхом. Потому что только женщина с сильной волей и мудрым сердцем бросает вызов законам. И все люди в Торнибёрнбэнке боялись Коры, потому что понимали: она знает себя и живет такой жизнью, на которую другие бы не отважились. А некоторые, может быть, втайне мечтали узнать, каково бывает лунной ночью на болоте, когда в душе звучит волчий зов, но их собственный волк был ими же заперт в клетку и заморен почти до смерти. Кора в таком случае была «шлюхой». Они знали, какая сила таится под темно-красными юбками.
Но я — это я, не так ли? Дочь своей матери, да, но, кроме того, я сама. И вы просидели тут со мной достаточно, чтобы понять: я позволила своему волку бежать, куда ему вздумается. Когда сидела, скрестив ноги, на ночной горе и ждала, ждала, ждала, пока не поднимется солнце и не наступит день.
Вы знаете, что я была создана для одиночества. Но жила я в основном для людей.
Я хотела любви, мистер Лесли. «Не люби», — сказала Кора, но я хотела, хотела найти любовь и чтобы она была необыкновенной. Я твердила себе: «Я не одинока», и я действительно была не одна, потому что находила столько утешения в том, как колышутся деревья и как капает дождь, даже моя кобыла и куры были мне хорошими друзьями. Но время от времени я ощущала пустоту. Я лежала на вереске, поворачивала голову и рассматривала его, любовалась его цветом, вдыхала его аромат и страстно желала, чтобы рядом находился человек, который смотрел бы на облака вместе со мной.
Разве я не всегда старалась быть доброй? Ко всем живым существам?
Гормхул назвала его: «Твой…» Но он не был моим.
Я вот что скажу. Если «шлюха» — это огонь, то я лед. Если «шлюха» это полночь без звезд и луны, без комет, которые оставляют за собой хвост призрачного света, тогда я — сияние. Белое, как молоко.
Джейн, я ходил там, где ходила она, и видел то, что видела она. У нее дар! Я пишу это у себя в комнате, как всегда. Но она так красноречиво рассказывает о своей дикой жизни, о жизни среди вереска, мха и камней, что мне кажется, будто я тоже там. Это очарование? Это мастерство? Все, о чем она говорит, близко мне. Я шагал по берегу моря нынче вечером, и мне казалось, что это река Кое и что дома, мимо которых я прохожу, — это горы. Я зашел в комнату, где есть очаг, и занавески, и мои книги, и вдруг мне захотелось на миг все эти блага обменять на дом в глуши под звездным небом. Я ощущал волшебство, когда она рассказывала свою историю.
Не иначе, во мне живет тоска по дому. Похоже, я стал излишне чувствительным. Мне не хватает здесь той уверенности и надежды, что была у меня в Эдинбурге. Уже не кажется столь важным рассказ Корраг о злодеянии; во мне поселилась печаль, на мои плечи легло бремя, для которого мне и слова-то не подобрать. Может, именно из-за этой печали я так глубоко погружаюсь в историю узницы. Я согласен с тем, что природа способна исцелять — сменой сезонов, каплями дождя. Возможно, мы слишком далеки от природы.
Вернемся к Ардкингласу.