долгом бреду.
Наутро он понял, что смерть подступила вплотную и хочет его увести. Ноги отнялись, ребра сдавило, стало трудно дышать. Волдыри уже не свербели, грязные пятна на теле стыли глиной, мешая страдать. Софья вошла с дымящейся миской отвара, уронила взгляд ему на лицо, скользнула им мимо, к груди, провела им по телу, задумалась, потом вылила миску на пол и ушла. Через минуту дверь отворилась, и в нее робко протиснулись сын Алана и дочь. Подтолкнув их к отцу, Софья негромко сказала:
— Обнимите его, да покрепче. Он так слаб, что не сможет вам помешать. А заразы не бойтесь: она не страшна. В нем такая болезнь, что делиться он ею не станет. Это вроде как жадность, которая свила гнездо, а лететь из него — нету крыльев... Ну же, смелей.
Он хотел закричать, но не смог. Четыре детских руки испуганно, плотно сплели у него на груди, как венок, бескорыстье любви и тихонько всплакнули. Их лица коснулись его, укололи слезой, обдали пахучим теплом, шепнули под ухо два поцелуя и тут же исчезли. Он услышал, как скрипнула дверь, зарыдал, сотрясаясь всем телом, а когда глаза высохли, в темном провале окна разглядел очертанье давно позабытой мечты, не поверил, сморгнул и вгляделся опять, но за окном ничего, кроме сумерек, не было. В тот же миг чья-то рука тронула светом лицо его, пролетела по векам, смахнула тень с его глаз и накрыла каскадом волос, полоснула дыханием щеку, убежала и вместо нее ему на уста положились сочувствием губы. Он узнал их. — Мария...
— Да. Это я. Здравствуй. Я пришла, чтоб сказать тебе: ты...
— Не надо. Не пачкайся ложью.
— Я не лгу. Ты в самом деле мне нужен. Ты нужен нам всем, потому что иначе мы будем хуже, чем есть. То есть нет. Я просто хочу, чтоб ты жил. Ты должен помочь нам. Пойми... Если Софья тебя потеряет...
— Это она позвала тебя?
— Нет. Просто сегодня она разрешила. Я пыталась прийти еще пять дней назад. Тотраз знает.
— Хорошо. Передай ему, я благодарен.
— Я передам. Только ты не должен сдаваться. Подумай о Софье.
— Она посчитала, я струсил. Но это не так. Ты мне веришь?
— Конечно. Но перестану, если умрешь. Дай мне руку. Ты слышишь? Ты помнишь?..
— Это как пытка. Зачем?
— Извини. Я просто не знаю, как быть, что сказать...
— Ты плачешь?
— Да. Боже, мне так сейчас плохо... Мне трудно, прости.
— Я понимаю. Тебе не следовало сюда приходить.
— Но я так хотела...
— Иди. Не надо виниться. Ты ни при чем.
— Мне кажется, я никогда не смогу убедить себя в этом... Почему ты прячешь глаза?
— Мне все еще больно. Мне больно смотреть на тебя. Уходи.
— Обещай мне, что выживешь. Ты спас меня, когда я умирала. А потом спас, когда я жила...
— Ты мне ничего не должна. Уходи, умоляю. Мне больно... Закрыв плотно глаза, он дышал тяжело, словно до того только и делал, что бежал всю свою жизнь, а теперь вот упал, обессилев, на краю — вершины, а может, и пропасти, призывавшей его оторваться от тверди и довериться бездне последним броском.
Воздух вспорхнул сквозняком, и он безошибочно понял: Мария ушла. День клонился к закату. Болезнь старалась поспеть вслед за ним, чтобы уже до утра смениться небытием. Она тоже очень устала. Он подумал, что смерть — это не забытье, а все-знанье о мире, который становится ближе, придвигается к тебе всем своим существом, и ты чувствуешь его лучше, теснее, чем кожу, стянувшую сухостью плоть. Он вспомнил давний свой сон, когда ему привиделось ужасом, что он знает
Разорвав ее на лоскутья, внезапно в комнату хитрым зверем проникло движение. Алан был в бреду. Тотраз, Ацамаз и Хамыц подхватили его, подладив словами свою осторожность, переложили на свежесколоченные носилки и быстро вынесли из дому. Софья ждала у порога, скрестив на груди свои руки. Хамыц поглядел ей в глаза, и она лишь кивнула. В сгустившихся сумерках они поспешили к реке. Чужаки наблюдали за ними, гадая, что они собираются предпринять. Придя ненадолго в себя, Алан с тоской смотрел в три лица, ни одно из которых ему не ответило взглядом. «Вот они и решились, — подумал он про себя. — Сомневались, сколько могли, а потом согласились, что я годен теперь лишь для склепов».
На берегу они опустили носилки на землю, перевели дух, поиграли руками, снимая шапки и отирая пот, потом Ацамаз произнес, изучая ладонь в темноте:
— Будет холодно, но ты, конечно, потерпишь.
Он сделал знак Тотразу. Тот лишь пожал плечами, вопросительно посмотрел на Хамыца и, когда тот отвел глаза, буркнул горлом свое недовольство, но все же склонился над телом, лежащим прямо под лунным лучом. Без всякой охоты скинув служившую одеялом шкуру, он принялся за одежду. Алан вцепился пальцами в ворот рубахи, не понимая, зачем им понадобилось его обнажать, но тут же встретил отпор сильных Хамыцевых рук.
— Не мешай, — сказал тот. — Нам противно и без того.
— Тс-с-с-с, — сказал Ацамаз. — И ничего не говори. Как-нибудь без твоих слов обойдемся. Проку от них — что от сопель в метель.
Теперь они работали в шесть рук. Когда на теле не осталось ничего, кроме стыда и отчаянья, они подняли его, словно вязанку хвороста, и понесли к бурливой воде.
— Может, лучше двинуться к заводи? — спросил Тотраз — как-то придавленно, горлом.
— Она сказала — к реке, — пресек Ацамаз и ступил в ледяную волну. — Ну, теперь только держись...
Софья следила с порога за тем, как ее мужа окунают с головой в стремнину, держат в ней, словно бревно, а потом поднимают на вытянутых руках, чтобы не дать ему захлебнуться в потоке и его осеннем, чудовищном холоде. Проделав это несколько раз, мужчины вышли на берег, растерли тело в три башлыка и укутали его в шкуру и бурки.
Когда они воротились, их ждали уже на столе арака, бараньи горячие ребра и парящийся дымом чурек. Наскоро выпив и перекусив, они попрощались, бросив взгляд на полог, отделявший женскую половину хадзара, и ушли, возбужденно и громко смеясь. Спустя минуту Софья отбросила полог и, простоволосая, теплая, гордая, босоногая и очень родная, вышла к Алану.
— Прости, — сказала она. — У меня не было выбора. Понимаешь, это вроде клин клином... Вроде как отстирать барахло в проклятой реке, чтобы вылечить прошлое временем.
Он понял. Она победила.
— Детей я отправила на ночь к сестре. Ну-ка, подвинься...
Он неловко и трудно повернулся на бок, лицом к стене, и услышал растроганно, как она укрывает его от видений, недуга и скорби чередою летучих объятий. Потом он уснул, оторвавшись от боли, выплыл в звезды под ночь и увидел в себе вереницы белых снегов под могучим и ярким солнечным светом. В этот миг он стал облаком. Облако жило...
XII
У Дзака не сложилась судьба. Впрочем, для женщины это не внове. Необычным было лишь то, что она не сложилась ни разу.
Началось все с того, что Дзака родилась в нищете. Расти в ней радости мало, но и это ей дозволялось недолго — лишь до тринадцати лет. Затем, чтобы как-то разбавить унылость голодных и мстительных дней — своих и семи сыновей, — отец обменял ее на калым в три бычка, шесть овец и корову, отдав свою дочь за тщедушного старца и скрягу, схоронившего к тому летнему дню четверых своих жен. Поначалу Дзака ликовала: впервые за ее полудетскую жизнь довелось ей вдоволь и вкусно наесться.
Муж ее был свиреп, но по-своему прав, справедлив. В первый же вечер он ей пояснил: «Я старше тебя