что заснули) и велела надеть те наряды, что прислал накануне сам князь. Конечно, мы пытались все скрыть, но, увидев избитую наготу, она сразу все поняла и изменилась в лице, однако смолчала, лишь спустя минуту каким-то очень уставшим голосом приказала дочери согреть побольше воды. Когда та воротилась, мать подняла лохань и с размаху плеснула кипятком ей в грудь и тут уж дала волю рукам. Разделавшись с ней, обернулась к нам и сказала: «Если узнает отец — им не жить. Выбор делайте сами. Только делайте правильно...»

Мы даже не плакали. Нам хотелось только, чтобы никто из них в нашей жизни больше не появлялся, а все остальное было уже неважным. (Все чувства в нас будто высохли, а на ненависть у нас попросту не хватило бы сил. Никто из нас, кроме разве их матери, не понимал тогда, что любовь может тоже быть подлой).

Братья стояли, скрестив на груди руки, и дерзко посмеивались, провожая взглядами праздничный экипаж, в котором для каждой из нас была приготовлена мягкая, из подушек, скамья, а князь сидел впереди, подбоченясь, и с удовольствием кивал на гиканье и выстрелы гарцующих вокруг повозки всадников. Думаю, им хотелось нас презирать, так было легче, хотя в душе они почти наверное плакали (я о братьях). Иначе как им было жить после всего, что случилось? Не знаю, жаль мне их или нет, но на ненависть к ним меня и сейчас не хватает.

Так мы с сестрой потеряли невинность... Я ведь предупреждала: слушай, как о чужой. Тем более что это и есть о чужой, о той, которой давным-давно как не стало. По крайней мере, я и сама бы ее не узнала при встрече.

XIV

...Поняв, что товар ему достался подпорченный, князь решил о том не шуметь, рассудив, вероятно, что месть, как мечта, сладка ожиданием, а в деньгах теряет лишь тот, кто не сподобится выиграть. И потому чуть ли не с первых дней стал он прикидывать, как можно нажиться на нашем бесчестье без вреда для себя и для нашего возраста. (И хоть приобрел он в нас не детей, а испуганных женщин, юность наша, лишенная памяти детства, все же молодостью еще и не пахла, и оттого предпочел он сперва распродать в нас подростков, а уж потом подобрать покупателя под то, что взрастят в нас порок, красота и особое наше проклятие — сходство).

Какое-то время мы были с сестрой не больше, чем редкостным угощением для его похотливых друзей. (Грешить нам было хоть и противно, но, в общем-то, сносно, словно бы сонно даже, потому что мы понимали: то, что происходит сейчас, происходит не с нами, а с теми двумя, что просто хотят спасти нам обеим угрюмые души и жизнь. Заодно мы учились и ненавидеть, но только не вслух, не напоказ, а незаметно, подспудно, пряча ненависть в память, как монеты в сундук, и зная при этом, что придет день — она нам понадобится. Вся, без остатка. А до того нужно хранить ее невредимой, чтобы выплеснуть в нужный момент, как пламя в лицо, и спалить за собой и в себе все то, что было чужим нам и грязным, что составляло наш долгий муторный плен).

Несколько раз князь играл на нас в карты, был осторожен и побеждал — до тех пор, пока однажды не проиграл в пять минут. Ясное дело, смириться с этим не смог и, бросив на стол обманувший прикуп, попросил подождать, вышел из залы, прошел коридор, распахнул настежь дверь на двор и помочился прилюдно с крыльца в предрассветную пыль, потом сверкнул оскалом в сторону утра, развернулся решительно на косых каблуках и, несмотря на нетрезвость, твердо чеканя шаг, позвякивая шпорами, воротился за карточный стол, объявил, что ставит на кон, чтобы нас отыграть, половину конюшни, а затем, словно для верности давая случаю взятку, добавил сверху еще и двести рублей серебром. Спустя полчаса он выиграл и на радостях, в знак примирения с раздосадованными противниками, приказал нам с сестрой выйти к ним и плясать на столе, собирая со зрителей дань за каждую снятую юбку. Отыгравшись в карты, он жаждал теперь отыграться еще и на нас — за то, что мы чуть не достались его вдребезги пьяным гостям. (Для нашего полного унижения просто тел и покорности ему показалось мало. Мы танцевали перед ними, обнаженные и захлестнутые тоской, на мокром от пролитого вина столе и распаляли их похоть тем, что на пару смуглых тел у нас было только одно лицо на двоих). Он позволил им взнуздать нас, словно кобылиц, поднесенной уздечкой, а потом повел всех за собой, стегая нам спины кнутом, по улице, дав предварительно клятву, что лучше подарит нас первому встречному, чем угостит нами тех, в чью собственность мы только что едва не перешли по глупой прихоти случая. Идя босиком по скользкой от росы земле, мы с ужасом узнавали впотьмах того, кто двигался нам навстречу, неровно выступая из серых разводов рассвета. Увидев его, князь встал как вкопанный, выставил палец и дико расхохотался, поняв, что затея его удалась больше даже, чем он ожидал. Отсмеявшись, он сказал: «Хромой, горбатый и вонючий, к тому ж без единой мысли во вшивой башке... Как раз то, что нам нужно!..»

Дурачка так и звали — Помойка. Урод без возраста и родства. (Как бы не человек еще и вовсе уже не животное, — не потому, что смышленее или, к примеру, чище какой-нибудь свиньи на подворье, а потому, что еще одной подобной твари Бог просто никогда б не потерпел... Был он чем-то иным, несуразным, невзаправдашним будто и потому обидно живым. Какая-то отрыжка преисподней, проникшая гадостью в и без того мерзкое утро...)

Признаться, поначалу мы не поверили, что князь сдержит слово: слишком безжалостным выходило его наказание. Но когда он взглянул на гостей и увидел, как те трезвеют на глазах, а в лицах их разгорается недобрым огнем торжествующее злорадство, поразмыслив секунду, князь подал им знак, и тут с нами случилось то, что не могло случиться ни с кем из людей, потому что никто из людей такое бы просто не вынес. Я и сейчас не уверена, что те две девчонки там все-таки были. (В сущности, может, всего этого и не было: слово «было» впору лишь для того, во что можно поверить, что можно принять и забыть. Но то, что случилось в то утро, нельзя ни забыть, ни понять. Я так думаю: если такое возможно, может, мира попросту нет...)

Едва он подал им знак, как они кинулись на нас, все скопом, повалили в прохладную пыль и, распиная уздой наши ноги, стали орать на Помойку, подбадривая, а князь стоял у того за спиной и молча бледнел, пока Помойка никак не мог взять в толк, чего от него хотят. А когда сообразил наконец, то прямо присел от испуга и радости. (Он слюняво глянул на князя, смекнул, что ему ничего не грозит, и, как корку с раны, стал срывать с себя грязнущие штаны... Пока все это длилось, князь с молчаливой, свирепой размеренностью бил его кнутом по ногам и горбу. Тот в ответ лишь повизгивал и хрипел от восторга).

Знаешь, как месит буйвол слякоть в хлеву, когда вдруг почует, что на прибранном поле тлеет дымом стерня? Он словно бы давит копытом пожар, а того все больше и больше... Тут было так же. Помойка все никак не мог остановиться... Он скулил и грыз нашу плоть, как щенок — перепавший кус мяса... (Конечно, тогда мы и умерли. Живым такое не снести.

Но когда мы все-таки ожили, вокруг нас толпился народ, рядом выл от счастья Помойка, а никого из господ уже не было. Я нашла взглядом сестру, и мы обменялись с ней душами. Тишина помогала не плакать: слишком явно ждала наших слез. Глаза сказали нам, что сегодня все кончится. Нам не понадобилось слов, чтобы объяснить друг другу, как теперь быть).

Близ дороги стоял колодец. Кто-то поднес нам воды в ведре, и сестра медленно излила ее мне на голову. Той, что осталась на дне, я полила ей руки. Обе мы понимали, что нам нужно море. (Море и ночь, но вокруг было утро и люди. Завернувшись в брошенные кем-то сердобольным к нашим ногам лохмотья, мы двинулись прочь, и тут же вслед нам, словно опомнившись, полетели плевки, только они уже мало нас трогали. Не в первый раз кто-то хотел себе доказать за наш. счет, что сам он лучше пришедшей беды, да тем отвести ее от себя подальше). У княжеского подворья мы свернули к пруду, к прибрежной траве, и спрятались в ней от мрачных, презрительных глаз и от света. (Недалеко от нас время жевало влажную грязь и превращалось в шаги. Шаги двигались к нам. Они сильно хромали). Помойка приблизился, уложил на нас теплую тень, обдал вонью, радостно всхлипнул и плюхнулся рядом на землю. «Думает, теперь мы — его», — сказала сестра.

(Помойка был идиот. Когда на него не смотрели, он будто бы вовсе переставал понимать услышанные слова. Они пролетали мимо, не узнанные, не распознанные и чужие, словно порывы негромкого ветра, запутавшегося на какой-то миг у него в бороде и тут же исчезнувшего навсегда из его немых ощущений). «Он считает, мы княжья подачка», — сказала ей я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату