во сне, в отстойную яму, а когда ложишься с женой, тебе трудно уснуть, сквозь ворочанья думаешь, как бы так не пускать ее вовсе на нары. Тебе кажется, будто рядом с ней лазает смерть. Жена слишком стара, чтобы ты был спокоен... А еще снится мне, что ты хочешь убить меня, потому что, дескать, я знаю, как мне стать хоть сейчас твоим зятем. Этот сон хуже всех. Он меня угнетает. Это просто погоня. Чуть ночь — я спасаюсь, бегу. Глаза не успеют закрыться, а я уже мчусь со двора, из аула, чтобы к утру увязнуть все в той же беде. Я бегу к повороту, меня мучит жажда. Задыхаюсь. Мне нужно спуститься к реке. Там меня сторожит нехороший рассвет. Он облил нашу реку горячей смолой. Стоит мне склониться к воде, как в глаза бьет клинком солнечный луч. Мне становится больно. От резкого света во мне шкваркой сала на жарком огне тают силы. Тут меня настигает тот сон. Словно шумной волной яркий свет подхватив на ладонь, переносит меня, будто щепку, в твой дом. Там толпится народ. Людей тьма, как бывает на похоронах. Дочь твоя плачет, горе кричит в ней рыданьем. Меня здесь никто и не видит. Я иду сквозь их взгляды, как тень, в глубь хадзара. Очень-очень темно, но комната громко и медленно дышит. Я пробираюсь на ощупь, пока не наткнусь вдруг рукой на что-то холодное, — мягкое, твердое — с ходу не разобрать. И тут до меня внезапно доходит, что это же ты, только мертвый. Ты лежишь на струганных досках, и глаза у тебя приоткрыты. Из- под век на себе ощущаю я пристальный взгляд. Почему-то ты здесь единственный, кто меня вообще разглядел. И ты говоришь:
Ты прости меня. Наверно, не стоило и говорить. Глупость какая-то... Только рассказать у меня была своя выгода. Может, думаю, после того, как узнает, он больше в мой сон не придет... Ну там, к примеру, всхрапнет, с боку на бок перевернется и душу свою ко мне уж резвиться не пустит... Ты уж, правда, прости. Теперь понимаю: напрасно я это затеял. Вон какое лицо у тебя... Я, пожалуй, пойду».
Он поднимается в оглушительной тишине. Ссутулившись, неслышно выходит из комнаты, оставляя хозяина наедине с его мыслями. «Какая чушь, — произносит тот минуту спустя. Губы пересохли, а голос заметно осип. Наверно, от выпивки. Зря не велел подогреть араку. — Большей глупости отродясь не слыхал. Надо б его не пускать никогда на порог, чтоб не пачкал его разной пакостью».
Уснуть он долго не может. Жена его, омыв ему ноги, пристраивается на краешке нар и быстро, по- старушечьи, засыпает. От нее и впрямь исходит какой-то робкий запах, будто что-то протухло в бескрылом дыхании. А может, ему только кажется. Во сне он скользит по стене грязной ямы, несколько раз просыпается и идет во двор размять ноги. Утро начинается с больной головы и усталости, которую он несет, как килу, за порог, чтобы согреть под лучами свежего утра, но вдруг слышит крик. Обернувшись, он видит, как дочь его — не красавица, но совсем не дурнушка — идет от забора к хадзару и держит на вытянутых руках издохшую курицу. Голова птицы непристойно кивает треугольной тенью на платье. Даурбек замечает, как лицо дочери брезгливо морщится, однако страха в нем нет. «Уж не подстроено ль все?» — мелькает угрюмая мысль. Он долго не сможет теперь ее от себя отогнать.
Проходит неделя-другая. Даурбек успел сильно осунуться и похудеть. Его задумчивость вызывает в семье беспокойство. Внезапно он принимает решение перекопать отстойную яму у себя на заднем дворе. Прежняя яма засыпается обильно, с верхом, так что сотни червей не могут нарадоваться жирному кушу и испещряют ее вдоль и поперек подвижными розовыми прожилками. Весь день у Даурбека отменное настроение. Но уже к утру он вновь погружен в печаль. Причина ее никому не ясна. С женою он сделался как-то неряшлив и груб. При виде ее он часто досадует и отворачивается. Когда она утирает в углу хадза-ра слезу, он, похоже, испытывает искренний стыд, но это ровным счетом ничего не меняет. Дочь тоже страдает — но уже от его подозрительности. Ей и невдомек, что у него за тревога. Три пятницы кряду они находят у себя во дворе мертвых птиц: подбитого воробья, огромную черную сойку и раздавленного цыпленка. По лицу Даурбека трудно что-то понять, но его домашних не покидает чувство, что его причастность к этим странным событиям значительно превосходит их собственную. Только как все это проверить?
В понедельник он идет на охоту. В лесу все как прежде, только ему отчего-то мерещится тень. Она следит за ним, бесшумно продираясь сквозь заросли, а когда он в нее внезапно, в подкидку, стреляет, тень растворяется в облаке дыма. Он спешит за можжевеловый куст, где она мелькнула мгновение назад, и находит на палой листве несколько круглых капелек крови, однако проследить того, кто был ранен, ему не под силу: следы теряются через пару десятков шагов, как раз над обрывом, откуда под ним обнажает спину река. Впечатление такое, будто тень сорвалась с обрыва в пучину. Или, напротив, вознеслась с него крыльями на небо.
Вечером Даурбек идет в дом к Цоцко. Найти предлог несложно: обломился кинжал, а всему аулу известно, что лучше точильного камня, чем у пришлых молчальников, отсюда на двадцать верст не сыскать. Цоцко внимательно изучает поломку, а тем временем Даурбек изучает его самого. Никаких повязок, только разве что самую малость одно плечо кажется толще другого, круглее. Чтобы проверить, Даурбек склоняется над присевшим у камня Цоцко и как бы ненароком кладет на ключицу ладонь. Парень вздрагивает, поднимает глаза и твердо, будто острый, негнущийся гвоздь, устанавливает их у Даурбека на переносице. У того такое чувство, словно глаза кричат от боли и вместе с тем громко смеются.
— Так ведь могу и пораниться, — говорит учтиво Цоцко. — Не ровен час, лезвие соскользнет. А там, не дай Бог, и в тебя угодит...
— Извини, — говорит Даурбек. — Залюбовался на твою работу. Увлекся.
И, словно бы в подтверждение добрых чувств, дружески щупает кость на плече, а потом с размаху опускает на него пятерню, не сводя взгляда с лица вспотевшего юноши. И вот тут Цоцко предпринимает такое, от чего у Даурбека громко урчит в животе: опустившись на колено, юноша укладывает на точильный камень ладонь, расправляет ее, точно платок, играет мгновение пальцами, потом замирает и рассекает кожу излеченным лезвием. Потом поднимает ладонь к лицу, рассматривает хлынувшую кровь и спокойно так говорит: