поквитался. Оставалось его приструнить навсегда. Что ж, сделать это проще простого. Надо лишь жить, как жил до сих пор, — вроде бы не оно над тобой, а сам ты над ним, и совсем ничего не боишься. «Знаешь, — признался он как-то жене, — мне было страшно лишь дважды. Первый раз — когда я вдруг понял, что одинок. И второй — когда я осознал, что меня захотят непременно лишить одиночества... Тогда я просто ушел, чтобы спасти его и себя. С той поры лишь делю его с теми, кто и так — мое продолженье. Ты ведь тоже из них?..» Разве он мог сомневаться!.. Конечно, она была его продолженьем, а продолженьем его продолженья были их трое детей. Только кто была бабка?
Снохе не хватало ни отваги, ни соображенья, чтоб ответить на этот вопрос. А потом отвечать на него стало просто ненужно: бабка скончалась.
Хоронили ее в Сабыр-кау. Людей собралось предостаточно, уйма: всем интересно хотя б напоследок поглядеть без препятствий на ту, что была несомненно старее всех здешних старух, при этом и выпить не дура, и кого похитил к тому же собственный сын у его же отца. Да, по ущелью ползли и такие вот глупые слухи. В них, правда, мало кто верил, но повторять эту шутку было приятно, как месть. Никто из любителей посудачить насчет чужаков и не догадывался, насколько шутка эта близка была к истине.
Мать много плакала. До сего дня она и не сознавала, как привязалась к этой вредной и толстой старухе за какие-то несколько лет. Возможно, дело было в том, что когда-то давно та оказалась причастна к рождению того, кто заменил ей собою весь мир. Хотя, может, и нет. Когда любишь мужа, бывает и так, что свекровь незаметно становится даже роднее собственной матери, — в том смысле, что обе вы каждый день друг для друга возникаете из одной и той же тени. Это злит, но сближает. Жалко старуху... Без нее дом стал больше и холодней. А впрочем, шел ведь декабрь. Земля подмерзла, разбивать ее кирками было непросто. Звон с погоста раздавался такой, что его было слышно в хадзаре. Лицо у старушки расправилось и стало опять незнакомым, и только теперь, пристально глядя в него, мать поняла, что ничего о ней так и не знает. За молчаливыми распрями им так и не довелось ни о чем толком поговорить. Мать сильно плакала. Никто не решился ее упрекнуть в какой-то неискренности. А отец в самый день похорон встал рядом с ней и тихо, сквозь зубы, сказал: «Не смей разводить тут мне сырость. Это уже не она, а только ее скорлупа. Нечего дурой прикидываться...» Но мать не прикидывалась. Просто свекровь хоронили рядом с их первой дочуркой. Изведет она ее там, подумала мать и опять тихонько заплакала. Отец отвернулся презрительно. Когда гроб опускали в могилу, пошел теплый снег...
XVI
И вот они впятером. За мальчуганов мать не боялась, а вот дочь огорчала: что хорошо в самом муже, не может быть здорово в малом дитя.
Нравом та в самом деле угодила в отца. Пяти лет с небольшим Роксана резала кур, била скалкой овец, загоняла в ограду, и умела, отправляясь на пашню, не обернув головы, разговаривать с буйволом, заставляя послушно брести за ней вслед. Случалось, она огрызалась отцу, а он отчего-то прощал. Конечно, не совсем уж так запросто, а понуждая ее перед тем повиниться. Однако мать понимала: это — так, одна видимость.
В восемь лет он позволил ей выстрелить. В качестве цели избрали дохлую крысу, в который раз подброшенную к ним во двор. Со второй попытки Роксана попала и стала визжать. Радость ее была велика. Ровные белые зубы. Алый рот. Не девчонка, а хищница прямо. «Когда-нибудь ты подстрелишь того, кто ее к нам сюда подложил», — сказал, ободряя, отец, намеренно громко, в расчете на то, что поднявшийся ветер разнесет слова за соседский забор, а потом уж и дальше по улице. Так и есть: отныне никаких крыс на дворе. Разве что только живые, но без тех, как известно, не обходятся даже подвалы церквей.
Лет с десяти он доверил ей жеребца. Девчонка скакала на славу. Она была справной и ловкой. Такой и росла. А мать тосковала: останется нам. Никто не возьмет. Порох в хозяйстве хорош, когда лежит себе в погребе, а не лезет обняться с огнем в семейный очаг. Достаточно было взглянуть девчонке в глаза, и становилось ясно, что они никого не боятся и вроде бы даже никем на свете особо не дорожат. Мать понимала, что глаза эти — не для гнезда. Для беды они, прости Господи... Так и случилось. Но это — потом.
А пока дочь росла, догоняя сынов. Если Туган был явно помечен свыше рукой своей, то Цоцко — пожалуй, глазами. Их проницательность многого стоила. Мальчуган был смекалист и, в общем, бесстрашен, хотя и не так очевидно силен, как его старший брат.
Зато младший был скрытен. Скрытен так, что язык его словно не знал, что творит голова. «Вот и ладно, — говорил ей отец. — Тоже неплохо. Понимает, что нельзя никому доверять. Повзрослеет — дойдет до того, что верить и мне перестанет, только я не в обиде. Недаром присловье: внимай да умом проверяй. Пусть поступает, как ему нюх подсказывает. Он у него прямо волчий. Хорька давеча вычислил в поле. Говорит, что по запаху. Не каждый сумеет. Может, конечно, и врет, да только на то, чтоб соврать и заставить поверить, тоже дар надобен. Нет, малый не пропадет...»
Наблюдать за тем, как пблнится погреб добром, хлев — скотом, а кладовая — потайными нишами, матери было, конечно, тревожно, хотя и не стыдно: чего там стыдиться, если сама она счастье свое обрела через дерзость обмана и кражи. Чай, не дешевле скота и вещей... И потом, в ней давно говорила привычка: что бы ни делал и как ее муж, все было нужно и правильно. Только б беды не накликать.
Но беда заявилась совсем не оттуда. До нее было несколько лет...
А пока — сыновья подросли. Можно было сниматься. Отец только ждал подходящий момент. Он все больше сердился и больше скучал. Видать, эта земля ему надоела: в ней не было проку. Она погрузилась в терпение. Похоже, и вправду смирилась. В общем, тоска...
И потому, стоило Нестору лишь оступиться, отец схватил быка за рога. Сыновья его поняли и подсобили. Мать мелко дрожала от страха, и тогда он впервые при всех на нее накричал. Дочь молчала, укрыв глаза поволокой, и отец разглядел в них мечту, а в мечте той — дорогу. Дочь очень любила скакать. Забываясь от чувства полета, она несколько раз едва не угробила им жеребца. Отец крепко сердился, но, похоже, ее понимал и прощал. Что до матери — та рассуждала иначе, но, конечно, не вслух — про себя: за увлеченностью дочери скачками она распознала такое, чем не просто делиться, крестясь, даже с собой. Стыд и срам ей такое подумать. Потому мать о том и не думала. Всякий раз перед тем, как лицо ее дочки загорится запретным огнем, лучше было успеть отвернуть от позора свой взгляд. Нет, подумать о том, что скачки ей заменяют мужчину, мать не могла. Нельзя такое подумать про дочь. Ах, будь что будет!..
Отец раздобыл им коней, и они ускакали. Сабыр-кау не рискнул им мешать.
Они забавлялись дорогой, покуда хватало тепла. Потом пришли холода, и они встретили зиму в одном из дигорских ущелий. Жить в гостях у людей, чья речь, как щекотка, смешила их слух, было, в общем, неплохо и даже занятно. К тому же наблюдать, как приютившие тебя хозяева стараются отличиться радушием и хлебосольством, а по глазам их любой щенок разберет, что им не терпится выпроводить тебя подобру-поздорову, да обычай не позволяет, — было вовсе одно удовольствие... Что ж тут поделать: гость — Божий посланник. Надо его привечать.
Привечали их целый год — то при казачьих станицах, то на востоке, а то и на юге, в близком соседстве от материнской родни. Они прожили там почти месяц. Каждое утро, пока хозяева спали, мать умудрялась шмыгнуть за порог и долго смотрела, как гладит первое солнце ее родное село. Между ними пять верст всего — и целая жизнь. Она шептала по-грузински молитвы, и голос ее ей самой казался чужим, но отцу было весело. «Может, нагрянем? Только представь, какие у них там сложатся лица!.. А что — я, пожалуй, схожу». Но сходил к ним не он, а Цоцко. Не смог удержаться. А вернувшись, разбудил среди ночи отца, рассказал, что наделал, предложил собираться немедля.
Они уехали на рассвете, захватив припасы еды, которыми на радостях одарили их благодарные за отъезд хозяева. Когда ближе к полудню они сделали первый привал, стало ясно, что каждый из них прихватил еще что-то свое. Отец показал им новый башлык и серебряную пороховницу, Туган похвалился кувшином вина и мешочком с душистыми специями, а малышка-Роксана, сестра его, повернулась спиною, прошлась по груди, освободила от пуговиц петли на платье, застегнулась и тут же раскрыла ладошку, на которой они с изумленьем увидели золотой сияющий крест. «Сняла прямо с шеи, когда обнимались», — пояснила она, вызвав смех. Цоцко не спешил. Мать не сводила с него влажных глаз. Он спокойно поел, прилег отдохнуть, погрелся на солнце, позевал, а когда настало им время трогаться в путь, чем-то щелкнул за пазухой, озабоченно встал, как будто прислушался, хлопнул себя по бокам, прошелся руками по тулову, тряхнул резко кистью и, словно сам удивленный находкой, из рукава на ладонь уронил темно-синие бусы. Мать так и ахнула: «Да это ж мои... Где взял?» — «Там, где ты их оставила лет эдак двадцать назад...»